Мы шли молча. Панкратьев меня как будто вёл, коротко крутил ушастой головой на светофоре, и мы шли дальше. И я вспоминала, что вот так гуляла только один раз, с моим учителем Мареком. И это было сумасшедше. Мы шли с ним, а он говорил, говорил, читал мне лекции про итальянскую музыку. А потом мы вышли на Спиридоновку, и он показал мне особняк Морозова. И стал рассказывать, что его построил архитектор Шехтель, и много говорил про Шехтеля ещё. Потом повёл меня в Трёхпрудный переулок, и ещё… В общем, он водил меня по Москве и рассказывал, как Шехтель построил эти волшебные дома, а потом умер в нищете. И было солнце, и снег почти растаял, как сейчас. И моя виолончель висела у Марека на плече, он привык ходить с виолончелью, ему не мешает. А я думала, какой он умный, никогда не видела умных таких… И ещё думала, как хорошо с ним ходить, и что больше такого уже не будет.
И правда, больше такого не было.
— Тебе нормально, что мы молчим? — спросил вдруг Панкратьев.
— Ну да, — растерялась я от прямоты вопроса. Действительно, как-то неловко идти вместе и молчать. Обычно неловко. Но сейчас нет.
— Слушай, а чего ты вообще со мной пошла?
Ничего себе вопросец.
— Захотела и пошла. Не с тобой, между прочим, а сама по себе.
Потом я вспомнила, как он мне ответил на крыше: «а ты?» И спросила тоже:
— А ты чего со мной пошёл?
— Ну, я — совсем другое дело.
— Почему?
— Ну как! Вот со стороны можно подумать, что у нас с тобой… Э… Романтическая прогулка. И люди думают — надо же, с такой-то рожей отхватил себе девчонку симпатичную…
У меня стало возникать ощущение, что он специально хочет меня смутить. Вывести из равновесия. Ведь не ждёт же он, что я ему отвечу — да нет, ты очень даже ничего… Чего врать-то, если сам всё понимает.
— Ушастую такую девчонку отхватил, — сказала я. Понимаю — «симпатичную» он просто так ляпнул, к слову пришлось.
— Ха! Ушастая нашлась. Под шапкой незаметно.
Вот свинья. И говори с ним после этого.
А он вдруг добавил серьёзно:
— На самом деле мне наплевать, конечно, что там люди со стороны думают. Мне просто захотелось поговорить с человеком. А ты, вроде, тоже не против поговорить. И не дура вроде бы. Не дура же?
— Ну, вообще все про себя так думают. Что они не дуры.
— Я — точно не дура, — засмеялся Панкратьев. — Хотя иногда думаю, что мне мозгов не хватает.
— …И при этом думаешь, какой ты умный. Это же известный признак ума. Все вон не догоняют, какие они дураки, а ты догнал.
— Точно, — опять засмеялся он. — Слушай, похоже, я не зря с тобой пошёл.
…А я подумала, что и я тоже не зря. Похоже на то. И ещё подумала, что когда тебе говорят — да, у тебя реально уши торчат, но ты не дура. Это круче, чем папино «Сонечка у нас умница и красавица».
— Да, а ты докрутила про музыку? О чём думаешь, когда играешь — можешь сказать?
— Нет… Я забыла. Я сейчас думала о другом.
— О чём? — бесцеремонно спросил Панкратьев.
— Ну… Про учителя своего.
А ведь мне, пожалуй, нравится ему отвечать.
— Хороший учитель?
— Самый лучший, — ответила я опять честно.
Панкратьев вздохнул.
— Повезло тебе. Завидую. У меня такого нет.
— У меня, в общем, теперь тоже нет. Он уехал. В Москву.
— А. Жалко. Ну, хотя недалеко же. Ты можешь к нему ездить.
— А я и ездила.
Вот ничего себе! Я думала, никто об этом никогда не узнает, такая великая тайна. Взяла и разболтала Панкратьеву какому-то.
— Знаешь, это он меня научил думать не только о пальцах.
— Как его зовут?
— Марк… Марк Миронович.
— Ого! Вот имя. Сплошной мурмур. Ля мур? — ехидно прищурился он.
— Да ну тебя!!! — взорвалась я. — Вообще не буду ничего говорить больше.
— Извини. Да ладно, ты ж совсем не обиделась! Рассказывай давай. Ты же хочешь рассказать?
А ведь правда, хочу.
… И я рассказала ему. Про Капитолину, про то, как я у неё училась. Играла чего-то там, получалось так себе. Хотела музыку бросить, не знала только, как родителям об этом сказать. А потом Капитолина заболела, и на замену пришёл мальчик из училища, студент. Марк Миронович, Марек.
— Симпатичный, что ли?
— Нет, — честно ответила я. — Совсем нет.
Правда, лицо у него такое треугольное, острое. На какого-то зверька похож. Маленький, быстрый. Вот совсем этого не было, чтобы он мне внешне понравился. Он не похож на таких, которые сразу нравятся.
Я была в третьем классе. Сижу у него на уроке, пилю там чего-то. А он вдруг спрашивает:
— Как думаешь, вот это нота ля. Почему она здесь? Почему не «ми», ведь было бы логичнее, согласись? Зачем композитору понадобилось это «ля», чего он хотел?…
И я первый раз тогда подумала — а правда, почему? У Капитолины таких вопросов ко мне не было. Было: рука, локоть, пальцы. Выше, ниже, громче.
А Марек вдруг спросил меня: зачем?
И мы почти не занимались в тот день. Он мне объяснял, и рассказывал, и играл сам. Как вот это «ля» может быть внезапным разочарованием, или подарком. Что оно — неожиданный поворот; а куда — мне решать. Как одна нота может оказаться одуванчиком. Или рукой друга. Или снегом, например.
И я поняла, что не брошу виолончель никогда в жизни.