Не то чтобы ей удалось запросто от этого отмахнуться — ее родители привили ей моральные устои, которые мешали мириться со слабостями окружающих. И если бы Джон не был способен хранить ей верность, то и говорить было бы не о чем. Однако она знала, что, когда он совершил это преступление, между ними не существовало никаких обязательств — с ее стороны уж точно, и она подозревала, что и с его тоже. Следовательно, она не могла выдвигать против него обвинений.
А спросить его напрямую ей не хватало смелости. Это мучило ее не меньше самого факта его предательства, загоняя боль в глубины души и возводя между нею и Джоном барьеры недоверия.
Она вздохнула и решительно разорвала цепочку своих размышлений. Наконец ей удалось сосредоточить взгляд на собственном отражении, и она потерла лицо, ощущая под рукой грязь и жир, который постоянно вел с ней борьбу за власть.
Была ли она привлекательна?
Еще один неизменный вопрос, на который Елена не могла найти удовлетворительный ответ. Она никогда не использовала применительно к себе слово «красивая», но с годами диапазон возможных эпитетов еще больше сузился. «Очаровательная» и «сексуальная» уже не годились, и она неумолимо перемещалась в область «милой» и «симпатичной». Однако она с трудом находила объективные подтверждения этих реальных, но крайне субъективных взглядов. Ее глаза по-прежнему были большими и карими, скулы высокими, а кожа упругой и гладкой; губы сохраняли свою полноту, которая казалась ей вполне привлекательной. Что же касается морщин, то они были еще совсем незаметными, да и располагались в таких местах, что она не видела в них ничего угрожающего, — они даже придавали ей определенный шарм.
Так в чем же дело?
Ее взгляд скользнул с шеи на грудь, не самую любимую ею часть тела — она была слишком маленькой, как заявил ее бывший приятель, когда она обвинила его в чрезмерных требованиях, зато ее миниатюрные размеры гарантировали, что матушке-природе будет не за что зацепиться. Живот у нее по-прежнему был плоским, хотя бедра стали несколько шире, чем раньше. Для того чтобы оценить свои ноги, ей не требовалось зеркала, они всегда были лучшей частью ее тела — достаточно длинные и привлекательные. Она заметила, что в данный момент ее щиколотки слегка опухли, но путь был длинным, а погода в Париже стояла жаркая.
Она залезла под душ, закрыла глаза от жаркого влажного пара и тут же, как по команде, в ее мозгу снова замелькали вопросы.
Неужто его половой член настолько подчинял себе его жизнь, что он ничего не мог с этим поделать? Неужто он, как на поводке, затащил его в ее постель? Эта дрянь была очень недурна — Елена не могла не признать этого, — но ничего завораживающего в ней не было. В ней не было ничего гипнотически непреодолимого, что могло бы извинить его поступок, заставить его лишиться сознания и прийти в себя лишь в посткоитальном объятии.
Значит, он знал, что делает, и, вероятно, надеялся на то, что ему удастся спать с ними обеими. Этот вывод звучал как приговор, за которым должна была последовать казнь. Без права смягчения и апелляций.
И, кипя от возмущения, Елена начала втирать пальцами шампунь в свои короткие густые волосы.
Они знали, а она продолжала оставаться в неведении. Этой суке, наверно, это нравилось, так же как ей доставило удовольствие приоткрыть свою тайну. «Да, кстати. Ты же знаешь Джона? Он ведь тебе, кажется, небезразличен? Ты считаешь его особенным и неповторимым? А может, он не такой уж неповторимый, как ты думаешь…»
Елена почувствовала, как вместе с потоками горячей воды ее затапливает чувство обиды, и принялась энергично тереть шею, плечи и грудь.
И именно в этот момент она нащупала уплотнение.
Райт делал это уже в двухсотый раз, и этот случай ничем не отличался от предшествующих ста девяноста девяти. Именно из-за этого повтора чувств, мыслей, фраз и обстоятельств он опасался, что не сможет на должном уровне разыграть предписанный ему сценарий. Он боялся оказаться заурядным актером в давно идущей пьесе, который лишь повторяет слова, воспроизводит жесты и пытается изображать чувства.
Он сидел в комнате вместе с Амандой Кларк, весьма мужеподобным констеблем среднего возраста, и Дэвидом Мюиром, вдовцом Дженни. Кларк сидела рядом с Мюиром, и Райт сразу заметил, что она глубоко потрясена — ее довольно грубые черты выражали такую скорбь, какой он никогда еще не видел на ее лице. Это больше, чем что-либо другое, вывело его из состояния подавленной и циничной усталости и дало возможность по-новому взглянуть на происходящее. Если даже Кларк испытывала такие чувства — а она была знакома с вопиющими картинами убийств не меньше, чем он, — значит, и он мог пробудить в себе сострадание и скорбь. В конце концов, Дэвид Мюир овдовел таким жутким образом, что уже одно это заслуживало несколько более глубоких чувств, чем отвращение.