«На ночь нам отвели деревянный дом, где уже жила русская семья… Всю ночь нас кусали клопы… Огромная печь служила семье для обогрева, и ночью они спали на ней или рядом с ней… Внутренние стены этой лачуги были оклеены газетами… У детей были распухшие от недоедания животы, и это на Украине — в главной житнице Советского Союза… Несколько лет назад в одном берлинском ночном клубе я слышал шутку, но никогда не думал, что она воплотится в жизнь. «Первыми коммунистами были Адам и Ева. У них не было одежды, им приходилось красть яблоки, чтобы поесть, они не могли сбежать из того места, где находились, но все равно считали, что живут в раю». В реальности дела обстоят так, что после двадцати двух лет коммунизма для этой семьи изредка поесть соленой рыбы — огромная роскошь. Как же меня угнетает эта страна».
Даже легендарная способность русских переносить трудности казалась немецкому солдату проявлением нечеловеческого характера. «Русские — бедолаги, которые… влачат в окопах довольно жалкое существование», — заметил Гарри Милерт. Затем он добавил: «Но русские также более примитивны, звероподобны и более привычны к жизни в земле, чем мы». Наблюдая за русскими ранеными, итальянский военный корреспондент Курцио Малапарте с удивлением отмечал: «Они не кричат, не стонут, не ругаются. Несомненно, есть что-то мистическое, что-то непостижимое в их непреклонном, упрямом молчании». Эрих Двингер также с трепетом говорил о раненых русских:
«У некоторых, обожженных огнеметами, не осталось ничего похожего на лицо. Это были покрытые волдырями, бесформенные комки плоти. Одному пулей оторвало нижнюю челюсть… У другого, так и неперевязанного, пять пулеметных пуль превратили плечо и руку в кровавое месиво. Кровь хлестала из него, словно из нескольких труб разом… За моими плечами уже пять кампаний, но ничего подобного я не видел. С губ раненых не срывалось ни крика, ни стона… Едва началась раздача перевязочных материалов, как русские, даже умирающие, встали и устремились вперед… Бесформенные, обожженные свертки двигались так быстро, как только могли. Около полудюжины из них, лежавших на земле, тоже встали, придерживая одной рукой внутренности и протягивая другую в умоляющем жесте… За каждым из них тянулся кровавый ручей, постепенно расширявшийся в настоящий поток».
Горючая смесь изумления, отвращения и страха, с которыми солдаты смотрели на русских, заставляла их видеть в противнике нечто нереальное, продукт жестокой и грозной системы, которую необходимо было уничтожить. «Мы здесь сражаемся не с народом, а просто с животными», — решил Вильгельм Прюллер. «Война здесь, в России, совершенно не похожа на прежние войны с государствами», — отмечал ефрейтор Л. К. И он не сомневался в причине этого, соглашаясь с Прюллером в том, что русские «больше не люди, а дикие орды и звери, которые были вскормлены большевизмом за последние 20 лет. Нельзя допускать ни малейшего сочувствия к этому народу». Более того, ефрейтор Г. Г., наблюдая за русскими военнопленными, назвал их «глупыми, звероподобными и оборванными». Другой солдат утверждал, что «среди этого смешения рас дьявол почувствовал бы себя как дома. Думаю, это самый испорченный и грязный народ среди живущих на Земле». Карл Фухс заявлял: «Здесь едва ли увидишь человеческое лицо, которое покажется разумным и осмысленным… Дикий, полубезумный взгляд делает их похожими на слабоумных». Такое сочетание идеологии, идеализма и личного опыта немало способствовало необыкновенной выносливости немецких солдат, поскольку многие, столкнувшись с культурой, которая казалась им чуждой, варварской, жестокой и угрожающей, верили, что они сражаются за само существование немецкого общества.