Казаки бережно опустили его на землю, он закрыл глаза, будто уснул. Пластуны молча стояли вокруг…
— И о Грицке в приказе слова есть, — негромко сказал Рудый, тронув за руку стоявшего рядом Лепнкова: — Вечная слава героям, павшим в боях за свободу и независимость Родины!
— И о Грицке, подтвердил старшина. И, вздохнув, добавил: — Хороший был хлопец.
Пластуны разошлись по своим местам. На востоке медленно меркли звезды, светлело небо: занималась заря.
ВОЗВРАЩЕНИЕ НИКИФОРА МАМКИ
В этот день Никифору Мамке не везло с самого утра. На рассвете, когда их сотня вытягивалась на край рощи, Никифор зацепился за какой-то корень, упал и поцарапал щеку. Он вытер ладонью кровь с расцарапанного лица и недовольно поморщился: щека была шершавая, колючая. «Небритый в бой иду, — подумал Никифор, — нехорошо».
Мамка считался в сотне еще молодым человеком — ему недавно исполнилось тридцать лет, — но вел он себя, как старый бывалый казак, — перед боем обязательно брился, надевая чистую рубаху, ел мало и с разбором. И не потому поступал так, что хотел подражать пожилым пластунам, а считал эти солдатские обычаи дельными и разумными. Если пробовал вышучивать кто — нибудь из молодых казаков его приверженность к дедовским обычаям, Никифор спокойно возражал:
— А и что дурного, что они дедовские? Устав наш кто писал? Тоже, мабудь, деды?
— Так причем тут устав? — отмахивался шутник.
— А вот при том, — не повышая голоса и добродушно щуря свои серые глаза, говорил Мамка. — При том, что написано в нем — бон есть самое большое испытание для бойца. А раз самое большое испытание, ты к нему готовься строго. Вот ты — в караул ходил, когда в тылу стоя™, свежий подворотничок пришивал к бешмету, сапоги и газыри до блеска тер?
— Так то в караул, — уже неуверенно возражал молодой пластун.
— Вот — вот, — нажимал Никифор, — а бой посерьезней караула — самое большое испытание…
Тут шутник ра зводил руками и тотчас отступал.
Вчера же Никифор побриться не успел: в рощу пошли поздно, впотьмах улеглись спать, а утром, чуть свет, двинулись на исходный рубеж.
От рощи начиналось холмистое поле, изрезанное на мелкие лоскутки крестьянских полосок. На иных стояли невысокие копны, а иные остались несжатыми, и рожь на них полегла, перепуталась. Впереди, за холмом, виднелась давно не беленная колокольня.
По этому полю пластуны пошли в наступление. Четвертая сотня, в которой служил Мамка, стала забирать сильно влево, и скоро колокольню Никифор мог видеть только оглядываясь через плечо. С холма ударил немецкий пулемет. Пластуны залегли на сжатой полоске. Никифор уронил голову на колючую стерто, подумал: «Ишь, какая щетина, как у меня на бороде».
В это время пулеметной очередью у Мамки порвало вещевой мешок на спине и пробило котелок, в котором еще были остатки утренней каши. Никифор скинул одну лямку вещевого мешка, развязал его и выпростал котелок. Пули сделали в нем зри большие пробоины. Там, где они вошли, алюминий глубоко вдавился внутрь, там, где вышли, котелок вспух, а из рваных отверстий вылезла белая рисовая каша — размазня.
— Экая жалость, — вслух сказал Никифор. Ему и в самом деле жаль было котелка, с которым он не расставался уже несколько месяцев. Мамка привыкал к вещам и не любил менять привычное и обношенное на новое.
Пулемет затих, и пластуны снова двинулись. Они стали переваливать через холм, когда их накрыли минометным огнем. Сотня рванулась вниз, уходя из-под обстрела, но не все успели уйти. Никифор видел, как упал сержант Николай Грушко. Он лежал на самой хребтине холма головой вперед и медленно загребал руками землю, будто плыл.
«Добить могут сержанта, — подумал Мамка, — на самой пуповине лежит». Он пригнулся и побежал к Николаю. Упал рядом с ним, взял за локоть, приподнял руку и заглянул в лицо. Глаза у сержанта были широко открыты, он смотрел куда-то далеко — далеко. Никифору показалось, что Грушко смотрит сквозь него.
— Николай, — позвал Мамка. — Николай!
Сержант медленно закрыл глаза и опустил голову на
землю.
— Это ты, дядя Никифор, — тихо сказал он. — Ранило меня в ноги.
Впереди упала мина. Мамка невольно прижал голову к земле. Совсем близко прошелестели осколки, в ноздри ударило вонючим дымом.
Мамка привстал на колени, подхватил сержанта под мышки и потянул с бугра назад.
— Ох, болт, но, — строго сказал Грушко.
— Ничего, милый, потерпи, — быстро зашептал Никифор, — сейчас я тебя устрою, сейчас…
Сержант заскрипел зубами, и у Никифора от жалости к нему даже дыхание перехватило: ведь он Николку Грушко знал, когда тот еще в школу бегал. Николай Мамку в ту пору дядей Никифором величал, просился у него за рулем на тракторе посидеть… А теперь вот как оно выходит…
Мамка оттянул Николая за бугор и положил его на спину. Достал из кармана индивидуальный пакет и у Грушко в кармане нашел такой же. Перебинтовал сержанту ноги, выше колен наложил жгуты — сделал их из башлыка, — закрутил ложками.
— Котелок пропал — значит и ложка не потребна, — пробовал шутить Никифор, накладывая жгут.