Допросы были регулярными, что как бы входило в ежедневный распорядок. Но разговаривали с ним подчеркнуто вежливо, даже любезно. Это настораживало: мягко стелют, да как бы жестко спать не пришлось. Однажды беседовал с ним управляющий Третьим отделением граф Шувалов, уже немолодой, усталый на вид человек, с несколько одутловатым, пергаментно-серым лицом, выражавшим крайнюю озабоченность.
— Прискорбно, — говорил он мягким, дружеским тоном, — весьма прискорбно, господин Щапов, что вы пренебрегли столь высоким доверием, предпочли науке сомнительного свойства времяпрепровождение… Ну скажите, в самом деле, зачем вам нужно было ввязываться в эту историю? Бог с ними, студенты могли к тому склониться по неопытности и незрелости ума, но вы-то, профессор… Кстати, сколько человек участвовало в этом собрании?
— Это не собрание, ваше сиятельство, а панихида по невинным жертвам в кладбищенской церкви, — возразил Щапов. — Сколько же человек было, сказать затрудняюсь.
— Но все-таки были там ваши знакомые и вы могли бы сказать — кто?
Щапов отрицательно покачал головой:
— Не помню. Может, и были.
Шувалов нахмурился. Отеческий тон сменился холодным, официальным.
— Скажите, господин Щапов, а с небезызвестным Герценом вы имели какие-либо сношения?
— Никаких, — ответил Щапов, подумал и добавил: — Но я бы покривил душой, если бы стал утверждать, что Герцена вовсе не знаю, не читал…
— Читаете, читаете, господин Щапов, — сказал Шувалов. — Читаете и сочувствуете. Это мы знаем.
Вечерами, на закате, когда погода была ясной, Нева точно вспыхивала и долго не гасла, светилась изнутри, течение ее как бы замедлялось. Щапов любовался рекой, сменою красок на воде, а память уносила его за тысячи верст, к берегам Лены…
Родина звала к себе, но не обещала свободы — она сама вот уже сотни лет была закована в кандалы.
Щапов доставал из тайника дневник — листки хранились в тюфяке — и торопливо записывал петербургские впечатления… Потом его перевели в крепость, и Нева осталась где-то за каменными стенами. Время как бы остановилось. И внешний мир давал о себе знать лишь полдневными выстрелами петропавловской пушки. Щапов думал в эти дни о родине больше, чем когда-либо, и написал к ней стихотворное обращение, которое вскоре разошлось в списках по всему Петербургу. И стало своеобразным гимном передовой сибирской молодежи.
Один из списков попал в руки шефа жандармов князя Долгорукова. Он внимательно прочитал и, желчно усмехаясь, сказал:
— По крайней мере, хоть искренне.
Наконец воротились из Казани обер-секретарь Синода Олферьев и архимандрит Иаков, занимавшиеся выяснением дела, и представили подробный доклад, в котором, в частности, говорилось: