– А-а-а-а-а-а-а! О-о-о-о-о-о-о! Галатея, а-а-а-а! Что-то знакомое! И что-то, и кто-то.
Сеньор Адонис, все в том же балахоне и колпаке, дверь подпирать изволили – ту, что в одну из комнат вела. Лбом. Подпирать – и выть. Тоскливо так, протяжно.
– Галате-е-ея!
– Помилуйте, сеньор, – не выдержал я. – Да что это с вами? И разрешите загадку – отчего это вы ее сиятельство Галатеей обзываете? Маркизу ведь Беатрисой кличут!
…Не просто Беатрисой (представились мне ее сиятельство), а Беатрисой Марией Селестиной Анной. Но уж не Галатеей – точно.
– А-а-а-а-а-а-а! Галате-е-е-е-я-я-я!
Ну и дом! Один булькает, другой воет, третий за дверью скребется.
И всех запирают!
Огляделся я по сторонам – никого, пусто в коридоре. Человек пропадает, чуть ли не дверь лбом пробить пытается – а помочь некому!
Взял я Адониса этого, встряхнул как следует.
Умолк!
Умолк, зубами клацнул, на меня поглядел. А глаза пустые, какие-то белые…
Отволок я его в свою комнату, водой из кувшина (спасибо, оставили – не забыли) ополоснул слегка.
– Эй, сударь, очухались?
– Да… Да, кажется. Очухался!
– Зовут меня Франциско Пенья, сеньор, Адонис же, равно как Галатея, – имена поэтические, из древних мифов взятые. Называю я так сеньору маркизу потому, что Беатрисой может звать ее каждый, Галатея же – имя, только мною произносимое, оттого и особо оно сладким кажется.
Почесал я затылок, пытаясь всю эту мудрость уразуметь, да не вышло. К тому же хотел бы я поглядеть на того, кто ее сиятельство запросто Беатрисой назовет!
– Знает она о любви моей безответной и в милости своей позволяет мне изъяснять оную любовь поэтически, конечно же в формах пристойных и изящных…
Когда ближе я присмотрелся, Адонис этот, который Франциско Пенья, даже на человека похожим показался. Молодой парень, меня чуток постарше, тонкокостный, лицо смазливое, такие дамам всегда нравятся.
Похожим – но не до конца. Чего-то в этом Адонисе было непонятное, да такое, что и словами не выразишь. Прозрачный он какой-то! Не бледный (хотя и бледный – тоже), но именно прозрачный.
И так я присматривался, и этак. Вроде бы не светится, и стену через него не видать.
…А все-таки прозрачный!
– О сколь славно воспевать даму своего сердца сладкими словами языка кастильского!…
– А дверь бодать зачем? – вновь не выдержал я.
– Что?!
Удивленно так поглядел, даже рот раскрыл.
Не помнил! Ни как дверь бодал, ни как выл, ни даже как веер из ее сиятельства рук брал. И что весь день делал – не помнил.
И что интересно – даже не удивлялся. Вот когда я расспрашивать его стал – удивился.
– Действительно, сеньор, не помню я, что со мною за день этот случилось. Ночь помню, утро… Нет, ночь не помню, спал я, конечно, но… Не помню. Не иначе любовь, душу мою переполняющая, затмила на время рассудок.
– Да вы не волнуйтесь, сеньор Пенья, – вздохнул я. – Оно бывает!
…И надо же такому совпадению статься. Маркиз булькает, Адонис-бедолага воет да себя не помнит, тот, что за дверью, – молчит.
А еще им мой Дон Саладо, головою скудный, понадобился!
– Вы, значит, успокойтесь, – продолжал я. – О себе расскажите, что ли. Вы, стало быть, поэт будете? Романсьеро сочиняете?
– А? – вскинулся он. – Что вы, сударь! Романсьеро – не стихи, а песни, причем весьма грубые, созданные в угоду простонародному вкусу…
Вспомнил я сеньориту Инессу, как пела она, – и даже обиделся.
– К тому же я не признаю стихи, где есть то, что именуется сюжетом. Стихи – это звукопись, сеньор, в них не должно быть иного смысла, кроме смысла созвучий. Настоящая словесность это та, где герои не рыцари, с драконами воюющие, но слова. Это и есть литература, истинная, глубинная. О-о-о-о-о-о!
Кажется, опять начал!
– Вы бы, сеньор, свои стихи почитали, – поспешил я, чтобы это «О-о-о-о-о-о!» не слушать. – Страсть как хочется про звукопись вашу узнать.
– Стихи? – сеньор Пенья задумался, затем на меня поглядел – растерянно этак.
– Стихи, сеньор? Но я не помню своих стихов!
ХОРНАДА XIV. О том, как мы снова встретились со славным идальго Доном Саладо