Другой Дундич, более спокойный, убеждал: «Подумай, куда ты ведешь верящих тебе бойцов, на какое преступление толкаешь? Ты ведь не анархист Кочин, который начал с громких фраз, утверждений, что анархия — мать порядка, и кончил тем, что превратился в обыкновенного бандита. Неужели ты запамятовал святые слова, написанные на отрядном Красном знамени, — „За мир и братство народов“; забыл присягу, произнесенную перед строем? Ты присягал строго и неуклонно соблюдать революционную дисциплину и без возражений выполнять приказы командиров, поставленных властью рабоче-крестьянского правительства… А Мельхера и других членов Совета поставили иностранные рабочие и крестьяне, которые воюют под знаменами Красной Армии.
Если ты нарушишь клятву, люди отвернутся от тебя, как отвернулись от Кочина. С ним тебе не по пути. Твое место рядом с Колей Рудневым. Уж кто-кто, а он тебя поймет. Немцы убили его девушку. Ты видел ее фотографию: статная, светлорусая, на лице — озорная улыбка…»
В Царицыне ли Руднев? В последний раз Дундич видел его в районе станции Чир, точнее, не на станции, а у высокой насыпи, где обрывался стальной путь. Дальше эшелонам двигаться нельзя было. Первый пролет большого железнодорожного моста, переброшенного через реку, был взорван. Над шумящим Доном беспомощно повисли согнутые рельсы, куски изуродованного металла. Это было делом рук белоказаков.
Пока люди копали котлован, готовили деревянные клети, грузили на подводы камень, песок, морозовские красногвардейцы из бревен и досок соорудили плавучий мост. Когда он был наведен и опробован, Руднев предложил Дундичу вслед за морозовцами переехать со своим отрядом на левый берег.
— Пробивайся к Царицыну и жди меня там. Как только мост восстановим — приеду.
И Дундич решил дождаться.
Вскоре первые эшелоны прошли через восстановленный, но еще скрипевший и дрожавший мост. В одном из них прибыл в Царицын и Руднев.
Вечером Олеко отправился к нему. Волнуясь, он поднялся на второй этаж особняка, в котором остановился Руднев, и тихо постучал в дверь.
— Кто там? Заходите, — раздался знакомый голос.
Увидев в дверях Дундича, начальник штаба бросился к нему.
— Друже, — воскликнул Руднев, протягивая сразу обе руки, — садись вот здесь, поближе. Рассказывай, как живешь-поживаешь на царицынской земле.
— Живу ничего, — неопределенно ответил Дундич.
— Ничего? Это и значит ничего, — пошутил Руднев. — Так командир отряда не докладывает.
— Я теперь не командир. Меня отстранили…
— Кто отстранил?
— Немцы…
— Какие немцы? — Руднев наморщил лоб.
— Те, что окопались в отеле «Столичные номера» и верховодят Советом и Группой иностранных коммунистов. Председатель — немец, секретарь — немец. А я не выношу немцев и все немецкое.
Пока Дундич со всеми подробностями рассказывал о том, что произошло в «Столичных номерах», Руднев, приложив ладонь к небритой щеке, молча слушал. Еще несколько минут назад, до прихода Дундича, ему чертовски хотелось спать, веки слипались, но появление Дундича, его рассуждения о немцах настолько взволновали Николая Александровича, что сон как рукой сняло. Он думал не о Совете, не о принятом им решении. В душе, как коммунист, Руднев одобрял это решение, да иначе и поступить нельзя было. Но его тревожила судьба Дундича.
К нему Руднев относился по-особому. С первой встречи, с первого разговора ему полюбился сын далекой Сербии. Если в таких людях, как Ворошилов, Руднев видел не только командующего армией, но и человека высоких идей, беззаветно преданного партии, то в Дундиче он видел честного, храброго парня, в котором было еще больше военной хватки, чем революционного сознания.
Слушая Дундича, Руднев размышлял: «Сыроват, ой как сыроват! Утюжить, полировать надо. Человек только-только поднялся на революционной волне, вдохнул грудью чистый воздух революции, а большевистской закваски в нем еще нет. Честный парень, а не понимает, что немец немцу рознь, что немцы, как и сербы, делятся на капиталистов и пролетариев. Первые — наши противники, вторые — товарищи по классу».
Как агитатор, Руднев умел находить простые, доступные солдатской массе слова и подкреплять их живыми примерами. «Но как этого упрямца, меряющего всех немцев на один аршин, убедить, что он неправ?» — размышлял Руднев.
— Не старайся, Коля! — воскликнул Дундич, как бы догадываясь, о чем в эту минуту думает Руднев. — Не примирить меня с ними!
— Не примирить, — машинально повторил Руднев и, ничего больше не сказав, подошел к стоявшему в углу пианино, открыл крышку, пробежал пальцами по клавишам, будто думая не о Дундиче и о его поступке, а о чем-то другом, постороннем.
И вдруг из-под его тонких пальцев зазвучали торжественные аккорды. Руднев запел своим мягким, бархатным голосом:
— Добрые слова! — воскликнул Дундич. — Кто их написал?
Руднев сделал вид, что не расслышал вопроса, и, увлеченный, продолжал: