Гвардеец тут же умолк. Улыбка сбежала с его лица, как и возбуждение, сменившееся озадаченным видом. А мне меньше всего хотелось видеть его озадаченным. На какой-то миг у меня появилась уверенность, что я зашел слишком далеко и что, когда все закончится и я буду лежать в больнице со сломанной челюстью и загипсованным плечом, они станут щипать меня, чтобы привести в чувство и я мог пробормотать полицейскому стенографу: «Да, признаюсь, я был смертельно пьян и свалился со стола».
Гвардеец протянул руку и ткнул меня пальцем в бок.
– Мы слышали, ты носишь лавандовую рубашку, которую подарил тебе Тедди Поуп, – сказал он. – Лаванда не твой цвет, парень, но я подозреваю, что тебе нравится лаванда.
– Когда вас перевели из звена по борьбе с пороками? – спросил я.
Тут вмешался Грин. Он уставился в пространство между моими глазами.
– Ну-ка повтори, – сказал он.
Я был на грани истерики, хотя и не жажду это признать, но в этот момент наступает странное спокойствие. Во всяком случае, у меня. Я уже был близок к тому, чтобы сломаться, и, однако, голос мой звучал спокойно, ровно и говорил я медленно.
– Грин, – сказал я, – у меня в банке лежат три тысячи долларов, и я потрачу эти три тысячи на адвоката. Так что попытайтесь представить себе, какой шум поднимется вокруг вашей комиссии, когда выяснится, что вы наехали на летчика военно-воздушных сил. – Это хорошо прозвучало для моего уха, не говоря уже о том, какое произвело действие на мой организм.
– Ты подрывной элемент и извращенец, – заявил Грин.
– Напишите это, и я подам на вас в суд за оскорбление.
– Не слишком ли много ты болтаешь? – сказал Грин.
Я, наверное, стал бы чем-то вроде героя, если бы предложил ему спуститься во двор, а я вместо этого снова улыбнулся.
– Все много болтают, – заметил я.
Тут они оба поднялись с кресел – помнится, я не без некоторого удивления подумал, что, возможно, они тоже немного боятся меня; у двери Грин остановился и, повернувшись, сказал:
– Не уезжай из города, не поставив нас в известность.
– Да, пришлите мне бумагу насчет этого.
– Просто не уезжай из города, – повторил Грин и вышел из комнаты, а я выждал с минуту, подошел к двери и запер ее, чтобы они не могли вернуться, а потом лег на постель и дал волю мыслям.
Ведь это были люди того типа, среди которых я вырос, их тень висела над приютом, и, откровенно говоря, я знал, что не так уж отличаюсь от них, во всяком случае, не настолько, как мне хотелось бы. Все время, пока они находились у меня в комнате и мы разговаривали, я нервничал и чувствовал раздвоение, и многое во мне соглашалось со всем, что они говорили. И я по-другому посмотрел на те диалоги, которые на протяжении лет вел сам с собой, когда не одну ночь лежал, выдохшийся и опустошенный после мытья посуды, и стал задумываться – во всяком случае, учился думать, ибо для этого надо жить, охотясь за самым ускользающим – за подлинной причиной или разными причинами наших поступков, а не видимым обоснованием – и, следовательно, копаться в себе. Но это не было самым легким на свете, ибо что мне было в себе открывать? Ведь я – ничто, фальшивый ирландец из настоящего приюта, боксер без удара, летчик с утраченными рефлексами, потенциальная находка для любого полисмена, способного применить кулаки, и самое худшее – мальчик для спальни. Такое может остановить всякое желание думать. Ибо кто захочет знать больше, когда, стремясь узнать больше, говоришь себе: «Ничего особенно хорошего я не обнаружу в себе, если стану думать». И самое худшее: если не буду настороже, я стану жертвой – ничего хуже не может быть для воспитанника приюта. Судьбы слишком многих мужчин, как и слишком многие факты истории, похоже, сводятся к смерти жертв. Правда, я понял, что, конечно, не знаю истории, и если я намерен разговаривать на равных с жестоким миром за моими окнами, пора открыть книгу.