Приехав в Ленинград, мы с комфортом расположились в уютном номере «Европейской» гостиницы (это после волховских-то землянок!). Жили в свое удовольствие. Кому-то из нас пришла в голову идея пойти в цирк. Сказано — сделано! В тот же вечер мы были в цирке. Правда, это чуть не кончилось драматически: мы пришли в цирк несколько навеселе и — каждый сам по себе, независимо друг от друга — были задержаны военным комендантом. Я за то, что шел в расстегнутой шинели, а Хренков — за пререкания. Когда меня привели к коменданту, Хренков был уже там и встретил меня с энтузиазмом. Это не вызвало сочувствия у коменданта, но испортить нам вечер он все-таки не захотел…
На следующий день мы были приглашены в гости к Берггольц.
Она жила на той же улице Рубинштейна, но уже не в «слезе», а в другом доме, неподалеку от Пяти углов.
Когда мы пришли, я сразу понял, что жизнь Ольги обставлена теперь отнюдь не так, как в «слезе». Бросалось в глаза обилие красного дерева. На столе, покрытом белой скатертью, стояла отличная посуда. Я невольно вспомнил квартиру в «слезе», с обеденным столом, накрытым газетами, и чаем из граненых стаканов.
За то время, что я не видел Ольгу, мы обменялись несколькими письмами. К сожалению, они не сохранились. Хорошо помню, что писал ей, узнав о смерти Коли Молчанова, и получил ответ. Но встретились мы за все время войны лишь второй раз. На книжке «Ленинград», подаренной мне в этот вечер, Ольга написала: «В день встречи во второй раз за три года войны. Ольга. Ленинград. 1944 (7/XI 41)».
Кроме нас с Хренковым, по моей просьбе был приглашен Малюгин. Насколько я знаю, Ольга никогда с ним особенно не дружила, но рада была видеть его вместе с нами.
Вечер, проведенный вчетвером (Макогоненко почему-то не было), я вспоминаю как один из самых счастливых и веселых в моей жизни.
Все мы были еще молоды: самому старшему из нас — Малюгину — исполнилось тридцать пять. Страшная война, участниками которой мы оказались, шла к концу. Исход ее не вызывал уже никаких сомнений. Каждый из нас честно выполнил свой долг. Особенно это относилось, конечно, к Ольге. Она не просто выполнила свой долг. Она совершила подвиг. Тоненькая девочка в красном платке, сидевшая когда-то на подоконнике в Доме печати, писавшая книжки для детей и, в сущности, только начинавшая работу во «взрослой» поэзии, стала вдохновенным певцом осажденного героического Ленинграда!
Все годы блокады она жила счастливой — да, да, именно счастливой! — жизнью. Вся предыдущая жизнь казалась Ольге лишь закономерным подступом к ее жестокому, короткому расцвету.
Летом 1942 года она прочитала по радио стихотворение «Мы шли на фронт…»:
Торжественная зрелость — как это сказано!
Невольно вспоминается «государственная печаль» Я. Смелякова. Но дело не только в том, что пришла зрелость. Случилось нечто еще более торжественное — обновилась душа: «У каменки, блокадного божка, я новую почувствовала душу, самой мне непонятную пока».
В поэме «Твой путь», откуда взяты эти слова, Берггольц вспоминает, как задолго до войны она стояла на Мамиссоне — одном из самых высоких кавказских перевалов: «…О девочка с вершины Мамиссона, что знала ты о счастии?»
Девочка с вершины Мамиссона, глядящая на мир широко открытыми наивными глазами, — это и есть довоенная Ольга Берггольц, которая демонстративно застилала стол газетами, обвиняла Либединского в мещанском перерождении, а Германа называла попутчиком…
Поэму «Твой путь» Берггольц написала в апреле 1945 года, в пору «торжественной зрелости». Мечтая о счастье, «девочка с вершины Мамиссона» не знала, что «оно неласково, сурово и бессонно и с гибелью порой сопряжено». В том, что это именно так, автор поэмы «Твой путь» убедился на своем собственном нелегком жизненном опыте последнего десятилетия.
После этого особым вещим смыслом наполняются строки из поэмы, которые я частично уже цитировал:
В декабре 1944 года, когда мы собрались у Ольги, она была в зените своей «торжественной зрелости», своего «жестокого расцвета».
…В тот вечер все мы нежно любили друг друга и были счастливы.