И я молилась. Все глубже и глубже опускалось серебряное ведерко…
А оба моих — Коля и Ирочка — умирали под знаменами. Последними словами Ирочки были слова: «Опустите стяги!»
Откуда она знала это слово? Я не говорила ей его. Она взглянула на стенку уже стекленеющими глазами — гордо, надменно, обиженно и прошептала это повелительно, достойно…
И когда я последний раз, накануне смерти, видела Колю, он тоже надменно, дико глядя перед собою, прошептал: «Склоните знамена».
И я окончательно поняла, что он умирает, потому что вспомнила последнюю фразу Ирочки.
Добровольский, сотрудник Дзержинского, старый большевик. Был заведующим музеем ГПУ — НКВД. Потом арестован, долго мыкался в нетях.
В 1941 году — комиссар Седьмой армии.
Говорит:
— Встречай командующего армией, смотри, чтоб не ушел к немцам или чего с собой не сделал, а то — во (к лицу Добровольского гепеушник подносит сжатый кулак).
Прилетел самолет. Вылезает оттуда Мерецков[226]
, небритый, грязный, страшный, прямо из тюрьмы.(Далее) Добровольский рассказывал: идет бриться. Добровольскому:
— Ты, что ли, ко мне приставлен? Ну, пойдем на передний край.
Ходит, не сгибаясь, под пулями и минометным огнем, а сам туша — во.
— Товарищ командующий, вы бы побереглись…
— Отстань. Страшно — не ходи рядом. А мне не страшно. Мне жить противно, — понял? Ну, неинтересно мне жить. И если я что захочу с собой сделать, — ты не уследишь. А к немцам я не побегу, — мне у них искать нечего… Я все уже у себя имел…
Я ему говорю:
— Товарищ командующий, забудьте вы о том, что я за вами слежу и будто бы вам не доверяю… Я ведь все сам, такое же как вы, испытал.
— А тебе на голову ссали?
— Нет… этого не было.
— А у меня было. Мне ссали на голову. Один раз они били меня, били, я больше не могу: сел на пол, закрыл руками голову вот так руками, сижу. А они кругом скачут, пинают меня ногами, а какой-то мальчишка, молоденький, — расстегнулся и давай мне на голову мочиться. Долго мочился. А голова у меня — видишь, полуплешивая, седая… Ну вот ты скажи, — как я после этого жить могу.
— Да ведь надо, товарищ командующий. На вас надеются. Видите, какая обстановка.
— Вижу обстановку…
Ну, настает ночь, он говорит:
— Что ж, давай вместе ложиться на эту постель.
Мне страшно его оставить, легли мы вместе, лежим, молчим.
— Не спишь?
— Не сплю, товарищ командующий.
И вот стали мы вспоминать, как у кого «ТАМ» было. Говорим, вспоминаем, — не остановиться, только когда он голос начинает повышать, я спохватываюсь, говорю:
— Тише… тише, товарищ командующий! Ведь, наверное, за нами обоими следят. Разрешите, проверю обстановку.
Соскакиваю с постели, бегу смотреть, не слушает ли кто у дверей.
И опять говорим друг с другом… Глаз до утра не сомкнули…
<…> Пожелание Кости[227]
— иметь в виду XX съезд[228]?А мы и сами не могли представить, каким сложным и насыщенным он будет.
Мы ощущали приближение огромных перемен, почти геологических сдвигов, и все-таки не могли представить, что эти два года будут так насыщены событиями.
Если бы их просто перечитать, то и тогда это было бы очень много, а ведь они шли через наши сердца и судьбы. О многом, чрезмерно многом надо писать, необходимо описать, пока оно не забыто. Мне нужно вспомнить не только последние 17 лет своей жизни, но и всю свою раннюю юность (только) для того, чтобы рассказать об одной встрече своей осенью 54-го года с одним товарищем, вернувшимся из лагерей, — Ан. Горелов[229]
.А Валя Балдина — и ее история, вернее, история ее мужа Баршева, трагический конец которой пришел ко мне — и почему-то именно ко мне… Откуда мог знать Оксман, что рассказывает мне о муже подруги детства, с кем играли за Невской заставой в лапту, в упоительное «давай повоображаем», ходили в одну школу, вместе, одновременно влюблялись, поверяли друг другу, замирая и страшась, о первых поцелуях, одновременно — уже всерьез, взаправду влюбились — она в Борьку Лихарева, я в Борьку Корнилова и почти одновременно вышли замуж. Оксман знать ничего не знал об этом… А вот судьба второго мужа Вали пришла ко мне, и конец его был так страшен, что я не смогла рассказать о нем Вале, — вдруг попав к ней в поликлинику со своими зубами…
Во всем этом я вижу какое-то явное предзнаменование, вернее, какой-то особый смысл, — точно кто-то намеренно делает так, чтоб мне стало известно все это, чтоб я написала об этом, не дала ему утонуть в забвении, умереть.
Трагическое поколение. Время отмеряли от самоубийства до самоубийства.
Смерть Есенина…
Есенин — Маяковский — Фадеев.
Смерть Маяковского (задрапированный грузовик) — 1.
(Найти материалы.)
Я еду его хоронить. Меня собирают и напутствуют товарищи по университету, провожают…
Смерть Горького (лафет) — 2.
Смерть Фадеева (автобус на наивысшей скорости!) — 3.
О, наш поэтический мартиролог.
«Мы ощутили, что началась новая эра для нас».
Глава оканчивается убийством Кирова.