При виде рыхлого тела жены из-под халата, синеватая ляжка, он слегка опечалился – странное, прустианское, в смысле прустовское, чувство – но авиалайнер любви уже поднимался. Тело хотело всем телом, а тонкая боль была в голове. Да на хуй голову! Он запил коньяком и разжевал анальгин. Подождать или сразу? Жена уже раздевалась, скидывала халат и ложилась покорно, как перевернутая акриловая ванна. Значит, сзади. А могла бы в честь дня рождения и пропустить мимо ушей. О, студия! Он почему-то представил рычаг, как рычаг переворачивает мир. Где, сука, блять, Архимед? И навалился ей на поясницу. Как два бизона стали дышать и карабкаться, пока не пристроилось, пока не наладилось, пока не разгладилось и не пропустило. И что-то было в том, что в папильотках, хм! Даже потрогал ей пальцем как некую необычность. А тело на теле уже громоздилось и скользили в наслаждениях жиры. Что-то терпело, мучилось и, подрагивая, страдало. Скрипел диван, выезжал, и дрожало, как поезд, трюмо. Анальгин голову отпустил, и голова с коньяком уже погружалась по уши в грудную клетку, уходила ниже, в живот, вспучивалась и пролезала овалом в колбаску. И мощно вдвигался и выдвигался мясной красноватый насос, накачивая и накачивая под напор, да, под напор, под пузырящуюся икру, пока, о, господи, пока, о Боже, пока, у, е-ее… ну еще, еще-е… блин, еще-е-ее, и…
Йуу-у-у-ух!..
Накатило и взорвалось. И громадный рушился уже со всеми авиалайнерами, с солнцами и с быками, обваливался на Машеньку, и дрожал…
А вот уже и сидел бодрый за завтраком, с накрахмаленным белым фартуком свежим и уплетал сардельку любимую сочную, треснувшую из-под натянутой оболочки, празднуя день рождения себя – в силе, мощи и славе. Звонила и поздравляла мамочка. Подносила борщи жена. И запивал сметаной борщи он, и пела душа, на губе приклеилась макаронина, блестела органной трубой и вибрировала, свисая, – ту-ру-ру-рам! – Баха вашего за шею прижимать педалью ноги. Роман родился сегодня и снова, Роман – ту-ру-ру-рам! – фортиссимо задрожала сарделька, сегодня придут поздравляющие и принесут свои выи, и Роман будет царить и блистать своими богатствами, славами, и покажет дворец им, громадный четырехэтажный дворец, покатает на лифтах, погуляет поздравляющих по зимним садам, и позагорает их, держа за ошейники, под ультрафиолетом стремительно искусственных солнц…
– Как нам повезло!
– Ромочка, кушай.
– Я говорю, как нам повезло, Машенька!
– Наливать?
– Чистенькую!
– С этим?
– Да не с этим! А где с красным перцем, чтобы стоял!
– Ромочка, надо же мне успеть убраться и приготовиться.
– Успеешь.
– А замотанную синюю кто будет убирать? Китаянку кто будет в магазин отправлять?
– Успеется.
– Да что тебе, мало было? Еще полы на четырех этажах.
– Китайка успеет.
– Назвал имейлами. Ты же хотел дворец показать… Я и Романа пригласила.
Роман с вилкой застыл, но вилка продолжала сардельку нести. И сарделька продолжала нестись в пространстве пяти, шести или даже семи искусственных солнц.
– Романа?
– Вчера отправила смс.
Жена огромная попыталась съежиться, попыталась застыть, но балетная пачка треснула. И театр засквозил – они роли знали насквозь.
– Зачем?
Механические часы вышли на стрелках, как на костылях, и стали вытанцовывать время прошедшее, которое будто бы было, и которого будто бы не было.
– Ты сказал сам.
– Когда?
– Сейчас.
– Ах, да…
Он вспомнил, вилка описала полукруг и вонзилась в сардельку, на фартук брызнуло, на фартук и на скрижали. Роман вынул жало и вколол еще, под углом, так, что теперь брызнуло и на балетные пачки.
– Ромочка!
– Ты забыла снять кожуру.
Он подцепил мокрую пластиковую обертку и снял, оголяя разорванное тело сардельки.
– Ты не рад?
– Нет, почему же.
Чего Роман не мог простить Роману? Что когда-то они писали на зеркале стихи?
– Я отправила, потому что тогда не отправила, а потом ты уже лег.