— Я тебе верю, Сальво. Больше скажу: я совершенно убеждён, что так всё и было. Но у меня тоже есть дочь, пускай и несколькими годами младше, и я скажу тебе то, что сказал бы ей. Это слова отца семейства и друга, а не человека в погонах: между нами, сам знаешь, иначе не бывало. Я просто пытаюсь представить себя на твоём месте. Можно? — отец, вздохнув, скребёт подбородок. Витале затягивается. — Допустим, даже с разорённым огородом и птичником ты всё-таки сможешь наскрести на адвоката. Снесёшь пересуды: мы ведь оба знаем, что честь — главным образом желание не опозориться перед соседями. Запрёшь дочь в доме до самого дня суда, а это может занять и целый год. После чего вы явитесь в суд, и девушке придётся прилюдно, во всех подробностях, рассказывать, что именно произошло. Адвокат противной стороны намекнёт судье, чтобы на самом деле она дала согласие и даже встречалась с обвиняемым наедине: мол, поймите, это был акт не насилия, а величайшей любви. И знаешь, чем история закончится? Тем, что лодку присудят тому, кто в ней сидит, — старшина, скривившись, яростно тушит сигарету в пепельнице, так и не сумев на сей раз добиться аккуратного столбика пепла: слишком много размахивал руками. Потом поднимается, идёт к двери, но, вдруг остановившись на полпути, оборачивается ко мне: — Твой отец, будучи всего на пару лет старше, чем ты сейчас, едва не совершил самую большую ошибку в жизни. Я ему тогда вот что сказал: не спеши, Сальво, дай воде отстояться. И тебе я хочу дать ровно такой же совет: ступай домой, остынь. У вас ведь, молодых, в голове столько всякого: любовь, волнение, романтика… Но знаешь ли ты, что такое брак? Это контракт, взаимная выгода. Он тебя содержит, ты хранишь ему верность, ведёшь домашнее хозяйство и окружаешь заботой его самого и его детей. В остальном после свадебных конфетти у каждого из вас своя жизнь. Повезёт, если хотя бы за обедом и ужином видеться будете. Жена — это женщина, которая смогла занять своё место в обществе и в итоге получила чуть больше свободы, чем раньше. Вот если Всевышний сподобит до срока остаться вдовой, тогда, глядишь, она и сможет собой распоряжаться, как ей заблагорассудится. Только разве создана женщина жить в одиночестве, без мужских объятий? Мясо огонь любит — это не я, это природа говорит. Законы могут приниматься и отменяться, а природу не изменишь!
Когда мы выходим из участка, солнце обрушивает на нас удар ещё тяжелее прежнего. Козимино давно исчез, и мы втроём больше не держимся за руки: каждый идёт сам по себе, наедине со своими мыслями. Всё потому, что я родилась девочкой, думаю я. Двадцать лет назад старшина Витале посоветовал отцу нарушить традицию и вместо того, чтобы пристрелить убийцу брата, подать на него в суд. Мне же он велел вернуться домой и выйти за человека, который меня оскорбил.
Отец снова погружается в молчание. Мать бредёт, опустив голову, я слышу только, как она без конца бормочет: мир как стоял, так и стоит. И она права.
51.
Голову всё-таки напекло, и сумрачный дом становится для меня просто оазисом свежести. Я сразу ложусь в постель, а мама, усевшись в соседнее кресло, принимается замачивать тряпки для компрессов мне на лоб, пока всё растущий жар не погружает меня в сладкое забытьё.
В дверь стучат.
— Не открывай никому, Сальво! Ишь, комедия им тут! — вопит мать. Я слышу, как она кружит по комнате, словно волчица у норы с детёнышами, как, прогоняя полуденный зной, хлопает оконными створками. — Священник, карабинер, сваха… все своё гнут, — и, уже отцу: — Прав ты, что попусту рта не раскрываешь!
Может быть, это лихорадочный бред, но такие слова я слышу от неё впервые.
— Столько усилий, чтобы вырастить дочерей в чистоте, и что в итоге? Одна заперта в четырёх стенах каким-то проходимцем, другой воспользовался негодяй, наполовину преступник! — сняв двумя руками тряпичный компресс, она полощет его в стоящем возле кровати тазике, отжимает и снова прикладывает ко лбу. — Мы всё потеряли: землю, птичник, достоинство! Так что же нам осталось?
Я чувствую, как телом овладевает слабость. Голос матери доносится теперь издалека, словно сквозь сон.
— Много лет назад, приехав в этот город, я была здесь чужой. Чего только не делала, лишь бы приняли, да без толку: всё равно что собакам ноги выпрямлять. Прочь! Бежать отсюда надо и никогда больше не возвращаться!
Рядом со мной на край кровати садится отец. Но веки онемели, мне едва удаётся их приоткрыть.
— Амалия, — говорит он, поглаживая мать по щеке. — Бежать — это для тех, кто творит зло, а не для тех, кто от него страдает.
— Но ты же сам слышал, что сказал старшина…
— Пиппо Витале сказал лишь то, что мы и так знаем! Да, Олива ещё молода, но раз мы отдали дочь учиться, должны и её голос услышать.