Саймон двинулся прочь. И тут как раз появились Киттериджи, уходившие из ресторана, Генри махал ей рукой. «Доброй ночи, Айрин» — заиграла Энджи.
Саймон повернул назад. Два дергающихся движения — и он снова рядом с ней, наклоняется так, что его лицо оказывается у ее лица.
— Ты знаешь, что твоя мать приезжала в Бостон повидаться со мной?
У Энджи запылали щеки.
— Она приехала автобусом фирмы «Грейхаунд», — услышала Энджи голос Саймона у самого уха, — потом взяла такси до моего дома. Когда я впустил ее в квартиру, она попросила чего-нибудь выпить и стала снимать с себя платье. Медленно так расстегивала пуговицу наверху, у горла.
У Энджи пересохло во рту.
— И мне так жалко тебя было, Энджи. Все эти годы.
Она улыбалась, глядя прямо перед собой.
— Доброй ночи, Саймон, — выговорила она.
Энджи выпила ирландский кофе до донышка, держа чашку одной рукой. Потом она играла самые разные песни. Она не сознавала, что именно играет, не могла бы сказать, но теперь она существовала внутри музыки, а огоньки на елке сияли ярко и вроде бы издалека. Вот так, внутри музыки, ей стало многое понятно. Стало понятно, что Саймон — человек разочарованный, если он почувствовал необходимость, в его-то возрасте, сообщить ей, что все эти годы ему было ее жалко. Стало понятно, что сейчас, когда он, за рулем машины, едет вдоль побережья обратно к Бостону, к жене, с которой вырастил троих детей, что-то в нем успокоилось оттого, что он увидел ее, Энджи, такой, какой она была сегодня; а еще она поняла, что этот вид утешения свойствен многим людям. Вот и Малькольм чувствует себя лучше, когда называет Уолтера Долтона жалким гомиком; но этот вид питания — всего лишь снятое молоко: это ведь не изменит того факта, что ты хотел быть концертирующим пианистом, а стал юристом и занимаешься недвижимостью или что женился на женщине и остаешься с ней вот уже тридцать лет, а она так и не обнаружила, что ты прекрасен в постели.
Коктейль-холл теперь почти опустел. И стало теплее, потому что дверь с улицы уже не все время открывалась. Она сыграла «Мы преодолеем…». Сыграла дважды, медленно и величественно, и посмотрела в сторону барной стойки, где ей улыбался Уолтер. Он высоко поднял сжатый кулак.
— Хочешь, подвезу тебя домой, Энджи? — спросил ее Джо, когда она опустила крышку рояля и подошла забрать шубку и сумочку.
— Нет, спасибо, дорогой, — ответила она, а Уолтер в это время помогал ей надевать белую шубку из искусственного меха. — Прогулка пойдет мне на пользу.
Зажав в руке плоскую голубую сумочку, Энджи осторожно преодолевала сугроб у тротуара, выбирала себе путь через парковку у здания почты. Зеленые цифры у банка показывали три градуса мороза,[18]
однако она не чувствовала холода. Но тушь на ресницах замерзла. Мама научила ее не трогать ресницы, когда так холодно, не то они могут отломиться.Она свернула на Вуд-стрит; свет фонарей казался бледным в этой холодной тьме, и Энджи произнесла «Ха!», потому что столько всего совершенно сбивало ее с толку. Так бывало довольно часто после того, как она существовала внутри музыки, как это случилось сегодня.
Она чуть запнулась в своих черных сапожках на высоких каблуках и оперлась рукой о перила крыльца.
— Блядь!
Энджи не заметила, что он стоит у дома, в темной тени от выступа крыльца.
— Ты блядь, Энджи. — Он сделал шаг к ней.
— Малькольм, — тихо сказала она, — ну пожалуйста!
— Позвонить мне домой! Кто ты, твою мать, такая, по-твоему?
— Ну… — произнесла Энджи. Она сжала губы и поднесла ко рту указательный палец. — Хорошо. Давай разберемся.
Не в ее стиле было звонить ему домой, но еще меньше в ее стиле было бы напоминать ему, что за двадцать два года она никогда прежде этого не делала.
— Ты — безмозглая долбаная дура, — сказал Малькольм. — Да еще пьянь худая.
Он двинулся прочь. Энджи увидела его грузовик, припаркованный у соседнего жилого массива.
— Протрезвеешь — позвони мне на работу, — бросил он через плечо. Потом, уже более спокойно, добавил: — И не вздумай ту твою дерьмовую чушь мне снова долбить.
Даже сейчас, пьяная, Энджи знала, она не станет звонить ему, когда протрезвеет. Она вошла в дверь многоквартирного дома и села на ступеньки лестницы. Энджела О'Мира.
Лицо как у ангела. Пьянь худая. Ее мать продавала себя мужчинам. Не завела семью, Энджела?
Но, сидя на ступеньках, она говорила себе, что ее жизнь не менее и не более жалка, чем жизнь любой женщины, в том числе и жены Малькольма. И люди к ней добры. Уолтер, Джо, Генри Киттеридж. Нет, определенно свет не без добрых людей. Завтра она явится на работу пораньше и расскажет Джо о своей матери и о синяках у нее на руке. «Ты представляешь, — скажет она Джо, — представляешь? Кто-то вот так ущипнул старую парализованную женщину!»