Знаете ли ж вы, милостивые государи, что поэт, гость вельможи, есть уже слуга его, что поэт, гость высшего круга, – его игрушка?[9] Неужели думаете вы, что я довольно прост или столько самолюбив, будто возмечтаю, что меня позовут для моих достоинств, а не для чужой забавы? Знатным хочется прослыть меценатами[10] за дешевую цену; им любо посмеяться со мной или надо мной, потому что смех способствует пищеварению: и я, второй Исав, продам свое первородство за блюдо чечевицы[11]? И я стану сыпать свой жемчуг под ноги зевающих невежд? Стану кувыркаться и служить на задних лапках и добиваться до ошейника с гербом того, чьи предки торговали оружием, когда мои были уже им славны? Подумали ли вы, что мне предлагаете? Не значит ли это – давать себя напоказ, как слона, откупоривающего бутылки, – с тою только разницею, что плату за это поднесут мне на фарфоровой тарелке, а не бросят в голову?
Правда, обаятельна атмосфера большого света? лепет гостиных игрив, как музыка Россини[12]. Но эти раззолоченные стены сложены из обломков Китайской стены[13] самых вздорных предрассудков. Но этот скользкий паркет вылощен причудливыми условиями; этот потолок расписан картинками мод, – и горе тому, кто решится покормить своею особою лакомое любопытство исключительных обывателей этого мира! Смешна будет его роля для других, жалка доля его для самого себя. Что принесет он в жертву этому египетскому богу, крокодилу, кроме ранних морщин лица и запоздалого покроя платья? Он не поймет языка, которым говорит мода; он не знает тех важных мелочей, которые составляют жизнь столицы, которые требуют целой жизни на изучение, – для того чтобы умереть отсталым школьником. И вот наш поэт в гостиной. И вот его встречают благосклонные взоры и ласковые улыбки. Это все наживки удочек, чтобы зацепить авторскую болтливость. И вот его потчуют пережеванными приветствиями, сводят на спор с каким-нибудь шутом, мистифируют в глаза, а чуть он за двери – давай расстреливать бедняжку вслед отравленными стрелками злословия.
– Какие допотопные приемы!
– Да-с, это древнее петербургского наводнения.
– Говорят, поэзия – язык богов, а вы из их семьи, графиня: удостойте перевести для нас, простых смертных, о чем говорил он.
– Я не химик, князь: не умею разлагать туманы.
– Мудрено ли, впрочем, графиня, что он так таинствен! C'est une sommite litteraire[14], а верхушки гор всегда облечены туманами.
– Но это не мешает видеть, что все почти маковки оканчиваются плоскостями.
– Если не видеть, по крайней мере испытать. Все путешественники доказывают эту истину в лад.
– Скажите, ради имени Виктора Гюго, к какой школе принадлежит этот господчик? к горной или к озерной?[15]
– К болотной-с. Он родился на тундрах новогородских.
– Это и заметно. Он страх похож на водяную лилию, засохшую между листов латинского словаря.
– Вы ошибаетесь, барон: наш поэт вовсе не водян. Скажите лучше, он чересчур пылок, и вы скажете правду.
– Сухая трава быстро загорается; зато и гаснет вмиг.
– О нет, барон; поэт живет пламенем, которым сгорает. Если б послушали вы, сколько толковал он мне об искрах очей, о зареве страсти, о пожарах души!..
– Что я бы представил его в брандмайоры, не правда ли, княжна? Такой несгораемый человек, без проти-вуогненного прибора, – находка для пожарной команды.
– Смейтесь, смейтесь, а все-таки огонь – его стихия, и вдыхать пламень для него приятнее, чем для нас духи «Капризов Валерии».
– В таком случае позвольте его причислить к породе двуногих саламандр[16], княжна!
– Вы предупреждены, барон: он давно состоит в списке редкостей и отпущен только в отпуск из кунсткамеры.[17]
И это еще цветки модного злословия. Еще тут нет ядовитых ягод, которые зреют для тебя при лучах восковых свечей и лунном свете ламп. Погоди немножко – и модный свет отнимет у тебя твой мирный уголок посещениями, твой вдохновенный досуг данью в альбомы, подточит веру во все прекрасное сомнением, отравит любовь твою догадками, отвеет взаимность насмешками. А когда не удастся ему сделать тебя смешным, он ославит тебя опасным… и доведет до того, что ты, жадный прежде известности, станешь молить свет о полном забвении, как о самой драгоценной милости. И свет позабудет твое лицо, позабудет твои сочинения, позабудет все, кроме твоего имени. И это имя обратит он в укор. «Ведь читали же когда-то этого *** ва!» – скажет он; или: «слава богу, такой-то схоронен на одной полке с Вальтер Скоттом!»