— Снят! Ныне все спят!.. За болото тебе! За твою мать-старуху! За отцову землю, которую ты испил и высушил, подлая ты иуда… Святотатец!..
Начальство, похоже, толкнули на сиденье, и там оно очевидно сузилось и затихло.
Большой председательский рык уменьшился до всхлипа.
— Убили… Убили!.. — металось и стенало под второй купейной полкой. — Извели Россию… извели!
Шаркнул чемодан, дернулась дверь — проклятый ушел от беды.
Внизу стенало под грохот колес:
— Убили… Убили! Извели! Куды деться-то? Куды?!
Григорьев лежал, не шевелясь. И Санька не дышала.
Утром нижние полки были пусты.
Григорьев вышел в коридор и спросил у проводницы, не знает ли она, когда вышли попутчики снизу.
— Какие попутчики? — воззвала вдруг проводница. — Не было никого! Ну, работа! Кому попутчиков, кому чтоб а купе пусто, каждый что ни то норовит, головы нет — за стоп-кран хватаются, а у меня пятый час чай разгореться не может! Не было попутчиков!
Григорьев постоял около чадящего титана, усомнился в себе и пожалел, что не поднялся на призыв страдающего в ночи человека, чтобы не чувствовать себя дальше отсутствующим и преступным.
Санька тихая была, ни о чем не обмолвилась, и непонятно, существовало для нее ночное или нет.
Григорьев совсем впал в задумчивость, с некоторым страхом прислушиваясь, как отдирается от гладкого несуществования и ранит себя тоской по наилучшему, и по угасшему, и по еще несовершившемуся.
Предстояло пересесть на другой поезд.
Билетов на ближайшие сутки не оказалось. Они неприкаянно побродили по переполненному вокзалу, в котором консервировались многолетняя духота и запахи туалета. Не нашлось ни одного свободного места. Люди расположились на временное жилье основательно — с младенцами, пеленками, кипятком из общего крана, с неторопливыми повествованиями о детях, зарплате и начальстве, которое неизвестно что себе думает. Григорьев отметил, что о начальстве говорят все, а о подчиненных никто. Григорьев остановился среди духоты и попробовал обдумать обнаруженную особенность, но вмешалась Санька и сказала, что тут мало кислорода и лучше выйти под открытое небо и поискать скамейку в тени.
Они вышли, но легкомысленное Санькино предложение не материализовалось — все скамейки и все тени были переполнены желающими куда-нибудь уехать. Санька повертела головой, сориентировалась по солнцу и потащила Григорьева на газон, где около пыльного вяза оказался свободный пятачок, на который никто из-за солнечно-ударного припека не претендовал.
— Занимайте место, — шепнула Санька, — тут через час тень будет.
После затяжного абордажа вокзальных касс Григорьев был согласен занять что угодно, хотя и напомнил себе, что топтать газон нехорошо.
Санька, забронировав рядом с Григорьевым место своей сумкой, побежала насчет холодного питья и скорой еды, а Григорьев подтянул под голову брошенную кем-то предыдущим газету и вытянулся на затоптанной траве, среди которой пытались прорасти гофрированные лимонадные крышки. Палило невтерпеж. Григорьев покосился по сторонам. Женщины сидели, приспустив козырьком платки и косынки, мужчины соорудили головные уборы из затянутых по углам носовых платков, из лопухов и газет корабликом. Григорьев какое-то время притворился интеллигентным, но соседская тетка оторвала половину газеты, кое-где промасленной, и щедро протянула Григорьеву:
— Прикрой голову, миленький. Да и обувь сними, чего уж тут, раз табором встали.
Григорьев посмотрел в спокойное скуластое лицо, даже будто вошел в него, и его пустили, его приняли и что-то в нем поняли. Женщина спорым округлым движением подтянула сумку, достала половину домашнего пирога и штук пять помидоров, положила поверх два плавленных сырка:
— На здоровье, миленький.
Григорьев не отнекивался, принял даруемое и подумал, что вот так, наверно, и подавали когда-то странникам и беглым каторжникам, не унижая и не возвышаясь, равный равному, не требуя ни благодарности, ни воздаяния, побуждая и тебя в следующий раз отдать свое и через это объединиться со всеми. И он подумал: «Хорошо, что не оказалось билетов и что поселились табором». Он стал смотреть на расположившихся вокруг и будто узнавать их. И расположившиеся вокруг, случайно взглядывая на Григорьева, так же признавали его; и это последнее изумило Григорьева до потрясения, он молчаливо закричал им, что вот они знают его, а он знает их, что он свой и что он не один. Ему захотелось сделать им что-то нужное, и чтобы это нужное пригодилось для всех и прикрепило его к ним еще больше, и его взгляд остановился на пожилой женщине, которая вытягивала из-под голого младенца отяжелевшую пеленку и взялась за бидон, чтобы что-то там вымыть, но бидон оказался пуст. Григорьев вскочил, торопливо отнял у нее бидон и сказал:
— Я принесу!