— Григорьев, миленький… — трясла его Санька. — Николай Иванович, голубчик! Ну, проснитесь, нам же немного осталось, совсем немного! Мы скоро в Житово придем, в Житово, слышите? — звала она. — Николай Иванович, Николай Иванович, да что же вы? Это я, Санька, это я! Ну, проснитесь же, миленький мой, хороший! — умоляла она. — Что же это с вами, что же мне делать-то, что делать, Николай Иванович? Родной мой, милый, жалкий мой, бедный, что же ты? — шептала она. — Николай Иванович, Коленька, слепой мой, трудный, единственный, вот я тут, вот я люблю тебя, а ты не слышишь, ты мне на всю жизнь, и никого не будет кроме тебя… Николай Иванович, — звала она, — Николай Иванович, ну, отзовитесь же! Мы сейчас встанем, мы пойдем, нам уже мало, мы встанем, мы встанем…
Она тормошила, трясла, приподымала за плечи, и он стал помогать ей поднять себя, и они сползли по соломе на стерню, и она поддерживала его, пьяно шатающегося в стороны, и уговаривала:
— Пойдем, сейчас пойдем, нам немного, вот мы сейчас пойдем…
И он доверился ей и зашагал, еще в сонном одурении, оступаясь и встряхивая головой, и, кажется, так и не проснулся окончательно до самого вечера. Но наутро уже поднялся сам, и они шли еще день, и еще, а потом к вечеру, в кисее мелкого дождя, свернули на мягкую дорогу через лес, нашли у реки лодку, удобно привязанную у этого берега, и переплыли, и побрели через скошенное ржаное поле, по которому ходили черные птицы, побрели к крышам на его краю, которые, как корабли, темно плыли в низком тумане, вошли в деревню и через ее дождливую пустоту добрели до березовой рощи, где Григорьев, постояв над крытой промокшим дерном могилой, высыпал на нее горсть сухой земли, о которой Санька даже не знала, даже не заметила, когда Григорьев взял ее там, среди бетонных катакомб. Григорьев поднял голову и улыбнулся раздавленной улыбкой побежденного.
Они вернулись в Житово, зашли в ветхий прибранный дом, и Григорьев лег на старую деревянную кровать, на которой, может быть, лежала его бабушка, и почувствовал, что сделал все, что мог, и что больше ему делать нечего.
Заглянул старик Косов, которому пришлось форсировать речку вброд, притащил две подушки и одеяло, велел Саньке сбегать за тулупом и едой, а когда она вернулась, сказал, что останется тут, но Санька, не желая рядом лишнего человека, отправила его домой. Косов посмотрел на нее с сожалением, хотел что-то сказать еще, но только крякнул и приказал звать его в любое время.
Ночью Григорьев открыл глаза, услышал нескончаемый шелест дождя, протянул руку к сидящей около кровати Саньке и проговорил:
— Сашенька…
И это было все, что он захотел сказать.
Он отвернулся и стал искать для головы удобное положение, но вторая подушка ему мешала, и Санька, хоть чем-то спеша помочь, торопливо ее убрала. Лица Григорьева коснулось удовлетворение, и он установил голову прямо, задрав кверху прямой, истончавший нос.
У Саньки оборвалось сердце. Она оцепенело видела, как Григорьев в наибольшем удобстве пристраивает теперь под лоскутковым одеялом свое коленчатое тело, умаляя постепенно усилия и скоропостижно куда-то удаляясь.
От стен избы в нее толкнулся ее собственный крик, ей показалось, что она выронила кипящий чайник, и если не успеет, если чайник коснется выскобленного пола и замкнутый в нем кипяток расползется плоской лужей с угасающим над ней паром, то все будет кончено, мир захлопнет все существующие двери, и ей никогда больше не удастся проникнуть в него, чтобы его уберечь.
Она схватила Григорьева за легкие плечи, рванула со стула только что вытащенную подушку и сунула ее под обветшалое тело. Лицо Григорьева сморщилось в младенческой обиде, он стал искать утраченное удобство для собственных целей, он нечленораздельно выражал протест и невидящими руками пытался оттолкнуть Саньку, а она, проклиная его и яростно всхлипывая, пихала под его ноги и ягодицы случившиеся рядом одежды, которые выделил старик Косов для ее постели, и, оглянувшись во все нараставшей ярости, схватила расшатанный будильник и скрученное полотенце и тоже сунула под протестующее против жизни тело Григорьева, чтобы оно не смело достичь довольства в смерти.
— Вот тебе… Вот! Вот! — бешено шептала она, и откинув одеяло с тонких отчаявшихся костей, стала мять и тереть хрипящую узкую грудь, прижав коленом слабо сопротивляющуюся немужскую руку и отзываясь ураганными пощечинами на корявые поношения интеллигентной души.
Как невесомую куклу, она перевернула его на живот и вкатила спине и тыльной стороне ног тысячепроцентную порцию варварского массажа, а вернув запылавшее и переставшее противиться тело в исходное положение, увидела ослабшее, смятое лицо, по которому сочились желтоватые жидкие слезы.
И снова сердце качнуло ее от вины и жалости.