Я хотела быть журналисткой в шестнадцать лет, в год, когда мой отец покрыл нас кровью. Интересно, какой журналисткой я бы стала, будь у меня возможность учиться дальше. Я встаю. Оставляю телефон вибрировать на столе.
Мне стыдно за чувство облегчения, которое я испытываю.
Мне стыдно. Я бы и хотела компенсировать этот стыд хоть уколом в сердце, хоть мимолетной гримаской, хоть мало-мальским сожалением, но не могу.
Меня тревожит скорее то, что вновь всплывет эта история – эта грязь поднимется из глубин. Я спрашиваю себя, мстит ли он так, наказывает ли меня, посвятил ли свой последний вздох, свои последние минуты просветления громам и молниям на мою голову за то, что не исполнила дочерний долг, не навестила его ни разу за тридцать лет, как он жаловался Ирен. За то, что лишила его утешения своим обществом, поддержки его чада.
Я практически ничего не помню. В памяти остались его фотографии, которые я знаю, – в частности снимки из газет, которые печатали их кто во что горазд на протяжении месяцев, – но я не способна увидеть его в движении, услышать его голос, ощутить его запах, и лишенные всего этого образы представляют мало интереса, они ничего мне не дают. Я забыла его. Это пустой стул. Ирен долгие годы и невзирая на память о мучениях, которым он нас подверг, поддерживала огонек, пусть и крошечный, посредством рассказов, в которых он представал в выгодном свете, – твой отец делал то-то, твой отец ходил туда-то, – но это был напрасный труд, она только зря сотрясала воздух, – или еще твой отец говорил то, твой отец говорил сё, – и я кивала, я только качала головой, как болванчик, не слыша ни словечка из того, что она мне рассказывала.
Я думаю, Ирен сохранила целую коробку фотографий. Они не на чердаке, я их не захотела, но полагаю, она сохранила их и прятала в своей квартире. Его фотографии, насколько я помню, с детства до тюрьмы, которые Ирен удалось скрыть от прессы, десятки и десятки фотографий Аквитанского Монстра на всех этапах его жизни – ей предлагали целое состояние, нас готовы были ограбить, чтобы заполучить их, не будь они в безопасности в сейфе, когда мы с матерью не имели постоянного жилья на протяжении месяцев, кочевали по семейным пансионам, отелям и т. д.
Час ранний, солнце еще не в зените. Замороженный горошек привел мою лодыжку в божеский вид. Я накладываю тугую повязку и, вооружившись палкой, тренировки ради хожу по гостиной, ожидая, когда приедет такси. Погода ясная, сад покрыт заледеневшим снегом.
Я даю адрес матери. По дороге мы встречаем машину техпомощи, которая лебедкой достает мое авто из кювета.
Я вхожу. Направляюсь к кабинету, который Ирен превратила в гардеробную, и начинаю открывать ящики, когда вслед за мной появляется Ральф, встрепанный, в одних трусах и футболке. Он с досадой качает головой.
– Нет, послушайте, Мишель, это невозможно.
Я поворачиваюсь к нему.
– Добрый день, Ральф. Что не так? Что невозможно?
– Вот это. Вот так заявляться. Вот так входить без звонка.
– У меня есть ключ, Ральф, вы же знаете. Мне не надо звонить. И не стоило беспокоиться, я зашла ненадолго.
– Это ничего не меняет, что вы зашли ненадолго, Мишель.
– Наоборот. Это меняет все. Не будьте грубым.
– Нет и нет. Я сожалею.
Я почесываю висок.
– Да, но Ральф, послушайте, я пришла забрать важные документы. И я не могу ждать, пока вы соберете чемоданы. Так что не надо раздувать из этого целое дело, ладно?
Он машет руками и снова качает головой, давая понять, что совершенно со мной не согласен, и тут брюнетка в чем мать родила, едва ли не вдвое моложе Ирен, появляется за его спиной и смотрит на него вопросительно, указывая подбородком на меня. Я ничего не говорю, игнорирую их.
Наконец я нахожу коробку из-под обуви, полную фотографий, которые я опознаю с первого взгляда, и тотчас закрываю ее, как будто из нее могут вырваться все миазмы ада, хватаю ее под мышку и прыгаю в такси, которое ждет меня под ледяным солнцем.
День уже клонится к вечеру. Я не даю себе труда раздеться, беру в гараже лопату и иду за дом.
Настоящие холода еще не ударили, и земля не слишком твердая. Потом я приношу спирт, вываливаю содержимое коробки в яму, обильно поливаю его и поджигаю.
Я не протягиваю руки к огню, чтобы их согреть, это уж слишком, но лицом чувствую жар и, на миг зажмурившись, слышу тоненький вой пламени, и стою над ямой, сколько нужно, стою, чтобы удостовериться, что все превратилось в пепел, жду, вздрагивая в вечерней прохладе, потом закапываю яму и хорошенько утрамбовываю землю лопатой, а в небе с карканьем пролетает ворон.