Надо было где-то переночевать, а Порто-Венере казался не очень-то приветливым. Высокие дома, которые со стороны пролива спускаются до самой воды, внутри города едва возвышаются над скалой, на которой они построены, так что во многих местах нужно нагибаться, чтобы пройти под их крышами, выступающими до середины улицы. На этой узкой, винтом поднимающейся в гору улице, вымощенной нетесаными плитами, копошится множество детей и кур, а под стоками вкривь и вкось приткнувшихся друг к другу крыш стоят большие медные сосуды, куда ночью стекает дождевая вода. Эти сосуды — местные барометры: пресной воды здесь мало, и как только ветер начинает нагонять облака, хозяйки торопятся поставить у своего дома всю мало-мальски годную посуду, чтобы не потерять ничего из благодеяния, посылаемого им небом.
Проходя мимо раскрытых дверей этих домов, Тереза заметила комнату, показавшуюся ей чище других: здесь хоть и пахло прогорклым оливковым маслом, но не так сильно, как всюду. На пороге стояла бедная женщина, доброе и честное лицо которой внушало доверие; предупредив намерение Терезы, она заговорила по-итальянски или на языке, близком к итальянскому. Поэтому Тереза могла понять эту добрую женщину, которая услужливо осведомилась, не ищет ли она кого-нибудь. Тереза вошла, огляделась и спросила, нельзя ли получить здесь комнату на ночь.
— Да, конечно, комната есть, и лучше этой; там вам будет спокойнее, чем в гостинице, где всю ночь распевают лодочники! Но у меня не гостиница, и завтра я попрошу вас громко сказать на улице, что вы меня знали прежде, чем приехали сюда, иначе у меня будут неприятности.
— Хорошо, — сказала Тереза, — покажите мне, что у вас есть.
Ей пришлось подняться на несколько ступеней, и она оказалась в нищенски убранной просторной комнате, откуда глазам являлась необъятная панорама открытого моря и бухты. Терезе почему-то сразу полюбилась эта комната, вероятно, она показалась ей защитой от тех уз, к которым не лежало ее сердце. Отсюда она на следующий день написала матери:
«Моя дорогая, любимая, вот уже целых двенадцать часов я совершенно спокойна и могу рассуждать здраво… уж не знаю, надолго ли! Мне пришлось заново пересмотреть все свои чувства, и сейчас вы сможете сами судить о моем положении.
Эта роковая любовь, которая так пугала вас, не возобновилась и больше не вернется. На этот счет вы можете быть спокойны. Я проводила своего больного и вчера посадила на пароход. Если я не спасла его бедную душу — а я не могу тешить себя этой надеждой, — он по крайней мере раскаялся и на несколько мгновений почувствовал прелесть дружбы. Если верить ему, он навсегда освободился от волновавших его бурь, но я ясно видела по его противоречивым чувствам, по его возвратам ко мне, что в нем еще осталось то, что составляет основу его натуры и что я могу определить, только назвав это любовью к несуществующему.
Увы! Да, этот ребенок хотел бы иметь любовницей что-то вроде Венеры Милосской, оживленной дыханием моей покровительницы святой Терезы, или, вернее, женщину, которая сегодня была бы Сафо,[9] а завтра Жанной д’Арк. Как могла я, себе на горе, поверить, что после того, как он в своем воображении украсил меня всеми атрибутами божества, глаза его не откроются на следующий день! Наверное, сама того не подозревая, я очень тщеславна, раз я могла взять на себя задачу внушить к себе обожание, как к божеству! Но нет, я не была тщеславной, клянусь вам! Я не думала о себе; в тот день, когда я позволила ему вознести себя на этот алтарь, я говорила ему: «Если обязательно нужно, чтобы ты боготворил меня, вместо того чтобы любить, хотя для меня это было бы гораздо лучше, так боготвори меня, — увы! — но только не разбивай своего кумира завтра!»
Он разбил меня! Но на что я могу жаловаться? Я предвидела это и заранее этому подчинилась.
Однако, когда настал этот мучительный момент, я пала духом, возмутилась, страдала; но мужество взяло верх, и Бог позволил мне излечиться быстрее, чем я надеялась.
Теперь я должна поговорить с вами о Палмере. Вы хотите, чтобы я вышла за него замуж, и он этого хочет, и я тоже хотела этого! Хочу ли я этого теперь? Что мне сказать вам, моя любимая? Меня снова мучат сомнения и страхи. Может быть, в том есть и его вина. Он не смог или не захотел провести со мной последние минуты, которые я провела с Лораном; он оставил меня с ним наедине на три дня — три дня, вполне для меня безопасных, я это знала, но он, Палмер, разве он знал это, и мог ли он за это отвечать? Или, что было бы еще хуже, не решил ли он испытать меня? В этом было с его стороны какое-то романтическое бескорыстие или преувеличенная деликатность — у такого человека, как он, они могут свидетельствовать только о добром чувстве, — и все-таки они навели меня на размышления.