Грейс Маркс была… красивой девицей и расторопной служанкой, но нрав имела молчаливый и хмурый. Очень трудно было понять, довольна она или нет… После рабочего дня нас обычно оставляли вдвоем на кухне, а [экономка] все свободное время проводила с хозяином. Грейс сильно ревновала его к экономке, которую ненавидела и которой очень часто дерзила и хамила… «Чем она лучше нас? – бывало, спрашивала она. – Почему с ней обходятся, как с леди, и почему она ест и пьет только самое лучшее? Ведь она такого же низкого происхождения и такая же необразованная, как мы…»
Меня привлекла красота Грейс, и хотя эта девушка мне чем-то не нравилась, я был бесшабашным, непутевым парнем, а если женщина молода и красива, ее характер меня не заботил. Угрюмую и заносчивую Грейс нелегко было уломать, но чтобы ей понравиться, я покорно выслушивал все ее жалобы и недовольство.
Джеймс Макдермотт Кеннету Маккензи, в пересказе Сюзанны Муди, «Жизнь на вырубках», 1853.
И понимать я начал – в этот кругЛишь околдован мог я забрестиИль в страшном сне! Нет далее пути…И я сдаюсь. Но в это время звукРаздался вслед за мною, словно люкЗахлопнулся. Я, значит, взаперти.Роберт Браунинг. «Роланд до замка черного дошел», 1855[57].27
Сегодня, когда я проснулась, занималась прекрасная алая заря, по полям стелился туман, похожий на белое, нежное кисейное облачко, и сквозь него просвечивало солнце, расплывчатое и розовое, как слегка подрумяненный персик.
На самом деле я не имею ни малейшего понятия, каким был этот рассвет. В тюрьме окна делают высоко вверху – наверно, для того, чтобы через них нельзя было вылезти или хотя бы выглянуть наружу: на окружающий мир. Им не хочется, чтобы ты выглядывала и даже мысленно произносила слово снаружи
, чтобы ты смотрела на горизонт и думала, что когда-нибудь ты, возможно, сама за ним скроешься, как парус отплывающего корабля, или наездник, исчезающий за дальним склоном холма. Так что этим утром я увидела привычный, безликий свет, пробившийся сквозь высокие, грязные, серые окна, – свет, который не могли испускать ни солнце, ни луна, ни лампа, ни свеча. Просто бинт из дневного света, совершенно одинаковый на всем своем протяжении, будто кусок лярда.Я сняла свою тюремную ночную сорочку, грубо сшитую и пожелтевшую. Мне не пристало называть ее своей, потому что здесь мы всем владеем сообща, как первые христиане, и, возможно, сорочка, которую носишь целую неделю, надевая ее перед сном на голое тело, предыдущие две недели плотно прилегала к сердцу твоего злейшего врага, и ее стирали и штопали другие люди, вовсе не желающие тебе добра.
Как только я оделась и зачесала назад волосы, в голове всплыла мелодия – песенка, которую иногда играл на флейте Джейми Уолш:
Том-озорник, дударя сынок,Своровал свинью да с нею убёг,И далеко за горами пострелВ дудку свою с той поры дудел.Я знала, что переврала ее и что на самом деле в песне съели свинью, отлупили Тома, а он шел и ревел до самого дома. Но я не понимала, почему нельзя сделать так, чтобы все кончилось хорошо. А раз уж я никому не рассказывала о своих мыслях, некому было и призвать меня к ответу или исправить – так же, как некому было сказать, что настоящий рассвет совсем не похож на тот, что я для себя придумала, и что он, наоборот, грязного, желтовато-белого цвета, как плавающая в порту дохлая рыба.
В Лечебнице для душевнобольных хотя бы можно было выглядывать на улицу. Если, конечно, тебя не закутывали с головы до ног и не сажали в темный карцер.