Я неуверенно киваю, с трудом заставляя себя оторвать взор от малютки, и беру бабулю за руку.
— Что-то мне сегодня не по себе, — заявляет она.
Я стараюсь ободрить ее, говорю, что это обычная проверка и худшее уже позади, жидкость у нее из легких ушла, скоро эта томительная процедура закончится и все образуется. И я искренне в это верю. Но события развиваются совсем не по тому сценарию.
Сначала нас направляют в маленькую комнатку для ожидания, где так много народу, что приходится стоять. Здесь и тихие, немощные старики, и люди молодые, оказавшиеся тут на полвека раньше положенного времени. Одна из этого «невезучего поколения», чрезвычайно полная молодая женщина, встает и уступает бабушке место.
Всех собравшихся объединяет чувство какого-то скромного, смущенного цинизма. Они противостоят щемящему ужасу ожидания своими шуточками, понимающими улыбками и бесконечным терпением. Кажется, что они мысленно твердят друг другу: «Все мы здесь в одной лодке». Я вдруг ощущаю необъяснимый прилив нежности и любви к этим людям. И вовсе не удивительно, что моя бабуля ведет себя так, словно знает их всех сто лет.
Наконец мы попадаем в кабинет к врачу, выговорить фамилию которого бабушка почти не в состоянии, поэтому называет его «милым молодым человеком из Индии». Сам я понятия не имею, индус ли он на самом деле. А вот человек он действительно неплохой и мне очень импонирует, поэтому мы не жалуемся и не закатываем глаза, когда он с порога говорит, что бабушке надо сделать рентген, сдать кровь, а потом снова прийти к нему на прием.
Вновь ожидание. Вновь стоячая очередь. Еще один талончик, за который держишься, как утопающий за соломинку, пока наконец-то не высветится твой номер.
Анализ крови — это просто. Я вместе с бабулей захожу в небольшую комнатку, пристально наблюдаю, как она заворачивает рукав своего синего свитера, и с детским любопытством слежу за иглой, пронзающей ее бледную, морщинистую кожу. Сестра залепляет пластырем место укола с крохотной капелькой крови — вот и все.
В рентгеновский кабинет мне уже нельзя. Там надо раздеваться, так что я остаюсь ждать в коридоре. Самое ужасное то, что моя бабушка очень стесняется раздеваться, и я отчетливо представляю ее посреди кабинета стоящей в своей хлопковой сорочке. Хочется кричать оттого, что завязки на спине у нее распущены, ее исстрадавшиеся спина и ноги видны всему миру, и она вмиг становится хрупкой и беззащитной, словно птенец. Мне хочется заслонить мою бабулю, затянуть завязки, взять под руки и подвести к экрану, но нельзя. Мне нельзя заходить туда, да она бы мне и не позволила увидеть себя жалкой и полураздетой посреди темного зала, беспомощной и растерянной, озирающейся в недоумении, что же ей дальше делать… Ей хочется домой, к Фрэнку Синатре и своей любимой лотерее, к чашке хорошего чая — не так уж это и много… Тут появляется сестра и своим бодрым, веселым голосом говорит ей, что делать дальше.
Затем мы снова отправляемся к «милому молодому человеку из Индии», который говорит ей — тоном настолько будничным, что я его запомню на всю жизнь, — что она умирает.
— Мы изучили результаты вашей биопсии, миссис Бадд, и я вынужден сообщить, что на оболочке одного из ваших легких обнаружена опухоль. Опухоль эта, как и у большинства людей вашего возраста, является злокачественной.
Они всё знали. Но как долго? Несколько часов? Дней? Недель? Уж по крайней мере, до сегодняшнего обследования, до всех этих радушных «с добрым утром!» и до беспомощных блужданий по рентгеновскому кабинету в полурасстегнутой сорочке.
Для нас это как гром среди ясного неба.
Опухоль. Злокачественная. Никто и словечком не обмолвился. Мне нестерпимо стыдно, что никому из нашей семьи — ни мне, ни маме, ни отцу — не достало мужества с самого начала хотя бы произнести это слово. Мы считали, мы были более чем уверены — если слова этого не говорить, все исчезнет само по себе. И вот вам оно, не произнесенное ни разу, но воплотившееся в нарост на бабушкином легком.
Они и впрямь не знали, утверждает врач, отпуская моей семье грех трусости. И не могли знать, пока не произвели откачку легочной жидкости и не сделали биопсию. И врач этот — действительно хороший человек. Но он не рыдает и голос его не дрожит, когда он говорит бабушке, что уже ничего не поможет — ни химиотерапия, ни операция, ни чудодейственное средство. Что опухоль у нее на легочной оболочке — вторичная, это уже метастаза, а самое ужасное, что первичная опухоль, пожирающая ее тело, спряталась так, что ее уже ничем и никак не обнаружить.
Доктор произносит эту скорбную тираду далеко не впервые. Возможно, что сегодня ему уже не раз приходилось оглашать данный диагноз.
Опять раздеваться, опять осмотр. Когда мы с врачом остаемся с глазу на глаз, а бабушка по ту сторону ширмы беззаботно болтает с молоденькой медсестрой, я задаю ему банальный вопрос:
— Сколько ей осталось?
— Как правило, больным в ее возрасте — порядка нескольких месяцев. Возможно, она доживет до лета.