На Семене Фарашьянце особенно легко можно было бы прослеживать рост и усложнение процесса развития и расширения личности. Он был проявлением гнева и самозащиты народных масс, революционером инстинкта, стихийной мести. Сделал свое дело хорошо, держался при всех послеактовых мытарствах замечательно, был настоящим героем, твердым и смелым до конца. И в то же время он был совершеннейший дикарь, почти ребенок, упорно державшийся всех мещанских причуд и предрассудков своей среды и быта. До того дикарь, что выделялся из всех. Измаилович и я были очень дружны с ним и, должно быть, порядком увечили его, торопясь начинить его всякой премудростью знания и нашей «научной» веры.
Он иногда остро страдал. Так, участвуя в кружке, где Прошьяном читались лекции по естествознанию, и дойдя путем заключения до догадки о несовместимости новых знаний с имевшимися в его голове наивными религиозными преданиями, в одно из чтений как-то сразу все понял и
Так страстно и остро переживал потерю многих своих верований и понятий. Он рос на глазах. Хорошо было глядеть на него. Сильная его воля при нашей помощи преобразовала не только его ум, но весь характер. Согласно кавказской традиции, он за всякую обиду лез с кинжалом, а за неимением его в рукопашную. С негодованием отвергал наши возражения. Потом сдался и в этом.
После 6 месяцев совместной жизни нас развезли по разным тюрьмам Нерчинской каторги, и я видела его 2–3 дня в Горном Зерентуе почти через год после разлуки уже значительно иным. Он перестал быть ребенком, сохранив искренность и силу впечатлительности. Там он был активнейшим участником затеи нескольких (человек 12–15) товарищей, решивших протестовать своей смертью за увоз наш с Езерской из Зерентуйской больницы.
Семен почти единственный товарищ-акатуевец из нашего тесного кружка, оставшийся в живых, которого я увидела после каторги, когда он приехал ко мне в апреле 1917 года в Читу. Его изрядно напутал мой интернационализм и «ставка на социалистическую революцию». В спорах со мной он уже отнюдь не признавал слепо моего авторитета, как раньше, а умел силой и весом отстаивать свое оборончество и правое эсерство. Какова его дальнейшая судьба, внутренняя и внешняя, не знаю.
Семен Фарашьянц с неменьшим, чем у Петра, жаром помогал ему в установлении иных порядков в Акатуйской тюрьме. Общие собрания шли одно за другим. Петро выступал с обличениями безобразных поступков. Он просил, умолял, грозил, кричал исступленно:
— Что вы делаете!.. Что делаете!.. Знамя, знамя революции нашей, залитое кровью, вы топчете, заплевываете, волочите по земле, знамя…
Голос у него прервался слезами, и он, стыдясь их, прятался за Семена, безудержно плача. Многие были тронуты тогда. Настроение поднялось, сразу же в группу пошло несколько новых десятков. Петро, Семен, Петр Александрович и др. ковали железо горячим. Открылись кружки грамотности, общеобразовательные и т. д. Куликовский был замечательный преподаватель, настоящий артист. Он умел втягивать в самые скучные занятия. Публика зашевелилась в лучшую сторону. Другой лагерь еще не сдавался. Борьба была упорная. Петро был недопустимо груб и резок, обижал с плеча тех, кого надо и можно было образумить совсем иначе. И многие, даже обращенные им к более сознательному образу жизни, хорошие искренние ребята, затаивали обиду на него и даже ненависть.
Когда приехали в Акатуй шлиссельбуржцы и защита «знамени» перешла к ним, Петро вздохнул освобождение.
С увеличением числа политических заключенных уголовных увозили в другие тюрьмы Нерчинской каторги. Тюрьма приняла характер политической, и мы, шестеро каторжанок, застали в ней сравнительное благообразие. Группа невинно осужденных «политических» каторжан, конечно, еще продолжала идти «против течения». Скандалы продолжались тоже, но они уже приняли локальный характер. Майдан, пьянство, свары и потасовки происходили только под сурдинку, все же сильно разлагая окружающую неустоявшуюся молодежь или безмерно раздражая вполне сознательную ее частью.
Как-то под вечер один пьяный «товарищ» (Гершуни прозвал таких «товаришками») погнался за нами, не то попугать, не то сказать любезность. Надо было видеть, как несколько казаков кинулись к нему, с каким лицом и жестом руки, направленной в пояс будто за кинжалом, выбежал Прошьян.[202]
Другой раз человек 9 пьяниц подрались и в ответ на унимание стали стрелять из откуда-то добытого револьверишка. Что сделалось с ребятами! Кинулись во двор выворачивать оглобли из под бочки с водой, и плохо бы пришлось безобразникам, если бы не сбежались «старики» — Григорий Андреевич, Петрусь Карпович, А. К. Кутепов, Куликовский и др.