— Правильно. Мы должны быть готовы ко всему. Могу вам сообщить и не по секрету, что когда меня направляли сюда, то в Политуправлении прямо сказали: «Задачи перед флотилией ставятся большие, ответственные!»… Подробнее… — Ясенев только развел руками.
Впервые Селиванов пожалел, что так коротка ночь, что уже свистят дневальные подъем, что бегут матросы на физзарядку, а Ясенев, взяв чемоданчик, уходит в штаб флотилии.
Когда Ясенев подходил к штабу, на улицах Сталинграда раздавалась матросская песня. На высоком обрывистом берегу перед Дворцом пионеров стоял часовой в черной матросской шинели. Отсюда он смотрел на скованную торосистым льдом Волгу, на вмерзшие в него буксиры и на бескрайние заволжские степи. Колючий ветер румянил щеки, щипал уши, играл полами его шинели. Матрос притопывал по промерзшему асфальту ботинками, но не покидал своего поста, не отворачивался от ветра. Партия и народ поставили его на пост. Чувствовалось, что без их приказания часовой и не уйдет с него.
Глава десятая
ЗА «ЯЗЫКОМ»
Еще с утра небо заволокло серыми тучами, по земле бежали низенькие снежные вихри, и го и дело в настороженной тишине раздавалось хлопанье полуоторванных дверей и калиток. Погода стояла нелетная, самолеты над деревней не появлялись, день прошел на редкость тихо и спокойно.
Морская пехота отдыхала. Но Никишин не был доволен отдыхом. Да и действительно, разве это отдых? Лежи целый день на нарах и прислушивайся к завываниям ветра. Правда, только третий день пошел с тех пор, как мат-; росы пришли сюда, но и это слишком много для человека, который не привык сидеть сложа руки.
Много памятников о своем кратком пребывании в Московской области оставили фашисты. Все виденное за дни наступления вставало перед глазами Никишина.
…Молча стоят у сожженных домов вернувшиеся в деревню жители. Нет деревни. Был в деревне клуб. Теперь его тоже нет. Из-под снега местами выглядывают корешки книг со знакомыми, дорогими именами: Горький, Толстой, Тургенев, Маяковский…
В снегу бюст Пушкина. Лицо поэта трудно узнать. Он словно перенес оспу в самой тяжелой форме. Фашистский автоматчик упражнялся в стрельбе. На основании выцарапана надпись «Зер гут!».
Но некоторые памятники радуют Никишина. На околице этой деревни, там, где раньше был выгон, ровными рядами стоят кресты. Без таблицы умножения собьется любой терпеливый бухгалтер.
Никишин приподнялся на нарах и осмотрелся. Бревенчатые стены в темных пятнах. Хозяева давно оставили эту прифронтовую деревеньку, и когда моряки пришли в дом, его стены казались лохматыми от серебряных игл инея. Потом затопили печь, исчез иней, а на стенах появились темные пятна сырости.
Посреди комнаты стоял стол. Он был сломанным, как и все прочее в этом доме, но матросы прибили отвалившуюся ножку, вместо столешницы положили доски. Немилосердно чадит на столе «молния». Ее сделали из гильзы снаряда. Хотя бензин нет-нет да и выплескивается через отверстие, заткнутое хлебным мякишем, и приходится все время сбивать ветошью язычки пламени, мечущегося по неоструганным доскам, но это уже не окопная «носогрейка».
Над дверью углем написано: «Старшина кубрика — краснофлотец Коробов». Изба стала кубриком. Скучно матросу без привычных названий, поэтому и появляются везде, где он — только пройдет, «кубрики», «палубы» — «камбузы».
За столом сидит сам старшина кубрика Коробов. На его коленях лежит фланелевая рубаха, и он, то и дело переворачивая ее, зашивает порванный рукав. Это мина разорвала фланелевку. Конечно, задело и руку, но не сильно. Даже стыдно с такой царапиной появляться в санчасти, и Коробов сидит в кубрике. Ночью ноет рука, да разве только у одного Коробова? Многие матросы прячут под одеждой пропитанные кровью повязки: лейтенант Норкин на этот счет строгий. Чуть что — разговор короткий: «Марш в санбат! До выздоровления не появляться!»
Спорить бесполезно, а уйти никак невозможно: немецкий фронт трещит по всем швам, а ты соизволь уходить! Для разведчиков только сейчас и начинается настоящая работа. Прижавшись спиной к печке, сидит матрос, покачивает забинтованную руку и тихо поет, словно убаюкивает:
Далеко отсюда до Черного моря… И не был этот матрос там: он с краснознаменной Балтики. Но песня льется из самого сердца. Поет матрос о Черном море, а дерется здесь за Москву, за Балтику, за свой дом на Урале, за родной завод, за любимую школу, мстит за друга, погибшего в зеленоватых холодных волнах Северного моря.
Закинув руки за головы, лежат матросы, и синеватый махорочный дым лениво ползет к потолку, плотным облаком клубится около крюка, на котором когда-то висела люлька.
Где сейчас тот ребенок, что качался в ней? Может, приютили его в чужом доме, или сидит он в окопе и всматривается в ползущую с запада черную пелену? Или… Да разве можно в такое время три дня лежать на нарах!