Как и Тиффо, Гена был гомосексуалистом и привык вести себя весьма свободно, но когда в начале 1980-х стал распространяться СПИД, ему пришлось умерить пыл. Это заставило маму еще сильнее к нему привязаться. Доминирование было в ее характере, и она не могла не наслаждаться своим господством над покорным квази-сыном, который был в некотором роде кастрирован социальными обстоятельствами. Я тоже полюбила Гену – мы с ним проводили много времени за русской поэзией, которой я не занималась с юности. Он напоминал мне одну из тех печальных обнищавших тетушек или кузин, которых можно встретить за обеденными столами в русских романах XIX века – например, у Тургенева. Во всём он предвидел мрачный исход: плохую погоду, эпидемию тифа, упадок демократии. Но мама с радостью впадала в пессимизм вместе с ним, и в его обществе последние годы ее жизни были относительно счастливыми. Гена так очаровал ее, что с легкостью убедил Либерманов разделить его пристрастия – он обожал Вагнера, и хотя они всегда презирали этого композитора, теперь в доме в любое время суток гремела его музыка.
Кроме того, Гена упрочил свои позиции, заявив, что будет писать биографию Татьяны. “Пора работать”, – объявлял он, усаживал маму в гостиной и включал (или притворялся, что включает) диктофон. (Любая книга, в которой речь бы шла об одной из двух муз Маяковского, имела бы в России огромный успех, и Гена, наряду со множеством советских литераторов, видел в Татьяне золотую жилу.) Но на протяжении их дружбы Гена очень уклончиво говорил об их беседах.
– Сложнее всего заставить ее рассказывать о личном, – признавался он, прижимая палец к губам. – А если речь заходит о сексе, она держится как партизан!
К тому времени у Алекса прошла дрожь в руке, он перестал пить лекарства, которые вгоняли его в депрессию, – в общем, период затишья кончился. Но в присутствии Гены он держался сумрачно и неприветливо по многим причинам: его раздражали Генины манерные повадки, рядом с ним Алекс чувствовал неловкость, которая всегда охватывала его в присутствии подлинных интеллектуалов, наконец, он вовсе не интересовался поэзией и очень мало – литературой, и всегда хвалился, что не прочел ни единой книги после “В круге первом” Солженицына, вышедшей в 1968 году. Разговоры Алекса с вечным гостем состояли в основном из ядовитых подколов. Кроме того, в те годы жизнь Алекса омрачал тот факт, что я стала писателем – чем практически полностью обязана поддержке Клива Грея.
Первые мои книги были публицистическими – одна была посвящена католическому социализму, а другая Гавайям. Родители ими не интересовались и гордились мной весьма умеренно: этих двух перфекционистов удовлетворил бы только громкий успех, и они упрекали меня, что я мало рекламирую свои работы. Проблемы начались, когда я опубликовала свой первый роман, “Любовники и тираны”[187]
. Его героиня, Стефани, приезжает в Нью-Йорк во время войны, после того как ее отец погибает во время освобождения Франции. Как и большинство первых романов, эта книга довольно автобиографична, и Либерманам очень не понравилась ирония, порой доходящая до сатиры, с которой я описывала родителей героини, во многом похожих на них. Помешанная на успехе мать Стефани была описана как “трудолюбивая замкнутая красавица со множеством поклонников”, которая приписывает себе якобы дворянский титул. Седовласый, властолюбивый, умный и успешный отчим героини – верный муж и отец под каблуком у своей жены. Когда он везет семью на свой любимый пляж во Франции, его усы “дрожат от избытка чувств”. Пляж Стефани не нравится – “умащенная маслом плоть блестит на солнце, как разделанное мясо”, и вся обстановка напоминает ей “устье реки, поблескивающее от зашедшей для спаривания рыбы”.Несмотря на то, что в целом книга была написана очень мягко, я совершила непростительный грех, описав размышления Стефани о гибели папы и о том, как трусливо ее мать скрыла этот факт. Маму больше всего поразил эпизод, в котором Стефани подводит итог многолетней нереализованной скорби, увидив могилу отца. Это напоминало мою собственную историю: через тридцать лет после смерти папы я вдруг ощутила сильную потребность узнать о нем всё, что только можно, и наконец-то набралась смелости впервые посетить семейный склеп в Бретани. В романе есть момент, где я описываю, как Стефани впервые приходит к могиле отца: “Я опустилась на колени на камне, который отделял от меня покойного, камне, который стоял между его и моим телами… В этот момент я почувствовала, как освобождаюсь от тяжкого груза. Я свободна, стоя на коленях на могильной плите, свободна и вся дрожу, опираясь лбом о ржавую металлическую ручку, которую теперь можно приподнять в честь нашего воссоединения. Я плачу, дрожу и бьюсь головой о камень, бью его кулаками, пинаю… Он здесь, здесь, здесь. Теперь он может жить в моей памяти, как будто он воскрес, когда я наконец приняла его смерть”.