Я сидела на крыльце, вздрагивая всякий раз, когда мимо дома проезжал автомобиль, отказываясь уйти, и рыдала, когда меня попытались увести. Я хотела увидеть папу в форме! Я хотела увидеть его в ту секунду, когда он выйдет из автомобиля! Меня оставили в покое. Наконец на дороге появился знакомый бордовый “пежо”, и он вышел из автомобиля – на офицерском мундире блестел золотой шнур. Папа подхватил меня на руки, и мы пошли ужинать. После ужина меня стало клонить в сон – давно было пора ложиться спать, – но до меня доносились обрывки разговоров. Папа привез свое завещание. На случай, если с ним “что-то случится”, он хотел, чтобы моим опекуном до достижения 21 года стал Андре Монестье (его, как и всех мужчин старше сорока, призвали на фронт только несколько месяцев спустя).
Германия напала на Польшу ι сентября. На рассвете 3 сентября Великобритания объявила немцам войну – восемь часов спустя к ним нехотя присоединились французы. 29 августа отец уже уехал на польский фронт. Как специалиста по Польше, его назначили связным офицером при генерале Жюле Арменго, который возглавлял часть, посланную в Польшу французским правительством для поддержки еще до объявления войны. Помню заголовок в “Фигаро” в начале сентября: “В третий раз за семьдесят лет Венера Милосская покинула Лувр и была спрятана в глубине страны”. В первые недели войны вошло в моду носить с собой противогаз, закинув его за плечо, – мне эта манера казалась ужасно бравой. В начале сентября каждую ночь выла воздушная тревога. Мы с мамой и гувернанткой тогда бежали в свое убежище – подвал соседнего дома, переполненный нервными женщинами в халатах и бигуди. Через несколько недель мама решила, что нам с гувернанткой лучше уехать за город – в конце концов, следующая тревога может оказаться настоящей. Дом Монестье в Пикардии был расположен небезопасно – отец всегда предупреждал, что когда Германия нападет, это произойдет в Арденнах, через бельгийскую границу. Вместо этого нам предстояло отправиться в Жиронду, в домик прабабушкиного брата, Александра Петровича Кузьмина, который прошлой зимой отошел ко мне по завещанию.
Хотя и куда более скромный, дедушкин домик в деревне Гужан-Местра был мне таким же родным и знакомым, как Ла-Кроз, как дом Монестье в Пикардии, как всякий милый уголок моего детства. Тесный деревянный домик на три комнаты стоял на болотистой равнине. В этом пристанище, где не было ни воды, ни электричества, дедушка нашел приют после трагедии, постигшей его. Уехав из России и поселившись в Германии, он влюбился в акробатку и женился на ней. Вскоре после свадьбы он потратил все свои сбережения и купил ей собственную академию верховой езды, но она сбежала от него с воздушным гимнастом. Он остался без гроша, с разбитым сердцем и устроился в Гужан-Местра, где коротал время играя в “Солитер” и перечитывая русские романы. К тому моменту, как мы встретились, “месье Русский”, как его звали селяне, совершенно выжил из ума, всё время улыбался и то и дело высовывал язык, что меня очень смущало. Он узнавал о мировых событиях из русских газет, но в общем и целом погрузился в обломовскую спячку. Смыслом его жизни явно были шесть летних недель, которые мы с бабушкой, тетей Сандрой и гувернанткой проводили у него в гостях.
Тогда мы набивались в этот крохотный домик битком – бабушка с тетей Сандрой жили в одной спальне, мы с гувернанткой в другой, а дедушка с радостью устраивался на диване в гостиной. Было нечем заняться – можно было читать, ходить в деревню за продуктами, таскать воду из ржавой колонки в конце грязной дороги или помогать бабушке готовить по-русски пышные обеды. И всё же я любила летние вечера, когда мы собирались вокруг масляной лампы за зеленым столом под печальным взглядом иконы, смотревшей из угла, – дедушка сохранил ее, когда бежал из России. В тесной гостиной, где пахло горячей кашей, дедушка, как обычно, был поглощен своим “Солитером”, гувернантка читала или штопала, а бабушка играла со мной в карты или шашки. Тетя Сандра проигрывала оперные записи на стареньком граммофоне. Иногда, когда слушала арию из “Тристана и Изольды” или “Золотого петушка”, она подпевала звучным, глубоким меццо, на глазах у нее появлялись слезы – ей вспоминались дни славы в петербургской опере. Тогда вместо пения звучали всхлипы, прерываемые героическими тремоло. Дедушка поднимал взгляд от “Солитера” и тревожно высовывал язык. Бабушка подбегала и утешала свою взрослую дочь:
– Душа моя, сокровище мое, – шептала она, – у тебя была блестящая карьера, но ничто не дается навечно.
На этих словах вся семья, терзаемая тоской по потерянной России, заливалась слезами, и я вслед за ними.