Тем временем поезд медленно тронулся. Алекс двинулся следом, толкая перед собой плачущую мать, и кое-как запихнул ее на первую ступеньку, а я втащила ее в вагон. Алекс вскочил следом с остатками багажа. Тут поезд начал набирать скорость, оставляя позади сотни кричащих, плачущих людей. Мы выбрались из Мадрида.
– Куда теперь? – спросила я Алекса.
– Налево, к туалетам, – прошептал он. Это была гениальная идея – никому не хотелось провести ночь стоя в туалете, и там еще было место. Я затолкала дрожащую маму в этот крохотный вонючий закуток. Алекс тщетно рыскал по вагонам в поисках другого места, и мы с мамой оставались там до самого утра – мы стояли, привалившись к стенам, изредка на пару мгновений забывались сном и наблюдали, как сотни пассажиров обоих полов испражняются прямо перед нами.
Так мы добрались до Лиссабона и в конце декабря погрузились на наш корабль. Это была прогулочная яхта под названием “Карвальо Араухо”, которая никогда ранее не выходила в море дальше Азорских островов – путешествие в Нью-Йорк было для нее первым. Нам с матерью отвели кабину на нижней палубе, Алекса поселили на верхней вместе со знаменитым французским флейтистом Рене Ле Руа – он оказался таким образованным и обаятельным человеком, что мама с Алексом с ним немедленно подружились. Через несколько часов было решено, что мы будем обедать и ужинать все вместе. Зимний океан штормило, и нашу крохотную яхту ужасно качало, поэтому через пару дней произошла рокировка. Выяснилось, что мама и Ле Руа страдают от морской болезни, тогда как мы с Алексом оказались стойкими моряками. Было решено, что она поселится на верхней палубе с Ле Руа, а мы с Алексом будем жить в нашей с мамой каюте. Что-то подсказывало мне, что в обществе Ле Руа маме ничего не грозит – я выросла в ее мире и, возможно, догадывалась о существовании гомосексуалистов прежде, чем узнала, что значит “любовница”. Это было отличное решение. По вечерам, когда мы ложились, Алекс накрывал лицо подушкой и говорил: “Раздевайся, я не смотрю” – и я чувствовала себя ужасно взрослой. В новой жизни с мамой и Алексом было много необычного, и мне это очень нравилось.
Путешествие на “Карвальо Араухо” заняло целых две недели и вспоминается мне полным блеска и музыки. Перед ужином Рене Ле Руа поднимал дух измученных качкой пассажиров, исполняя партии флейты из “Бранденбургских концертов” Баха. Он выступал в столовой, где в стеклянных шкафах были выставлены изящные кружевные португальские украшения из золота с фальшивыми бриллиантами, в которые я совершенно влюбилась. Моя страсть была утолена, когда мама так и не смогла определиться, какая из трех брошей ей нравится больше, и Алекс подарил ей их все на Новый год. Теперь я могла любоваться ими вволю.
В этом путешествии мы с Алексом стали еще ближе. Мама не переносила британскую еду, которой кормили на борту, и ее слишком сильно укачивало, поэтому один раз в день она пропускала обед или ужин, лежала у себя и пила бульон. Ле Руа вежливо садился за стол с нами, бледнел и уходил в каюту к маме. Чаще всего мы с Алексом оставались вдвоем, наедались тремя порциями и чувствовали себя великолепно. Шел ледяной январский дождь, яхту чудовищно качало, половина пассажиров не выходили к столу, а мы наслаждались умеренными яствами, разрешенными диетой Алекса: супами-пюре, курятиной, мятым картофелем, подливками и пирожными. В этот период Алекс научил меня первым словам по-английски, и следующие несколько лет я говорила с его британским акцентом. “Как вы поживаете, приятно познакомиться”, – повторяла я и набивала рот едой.
Еще много лет история нашего бегства в Америку укрепляла нашу с Алексом близость – совместные яркие переживания всегда сближают. “Помнишь, как мы ехали из Мадрида в Лиссабон?” – спрашивали мы друг друга тридцать, сорок лет спустя. “Помнишь, как мы пошли искать пальто, когда мамашину шубу украли?” “Помнишь, как Рене Ле Руа играл на флейте в столовой «Карвальо Араухо»?”
Часть вторая
Новый Свет
Жизнь – искусство, чувства – труд.
Глава 12
Рочестер, Нью-Йорк
На фотографии, которую я храню с детства, изображен мой дедушка по маме – Алексей Евгеньевич Яковлев. На снимке ему девятнадцать лет, и он небрежно развалился в узорчатом расшитом кресле в петербургской квартире своей матери. На нем кадетская форма, в одной руке – длинный мундштук, другая вяло держит белую перчатку, на носу – модное пенсне, а начищенные до блеска сапоги покоятся на турецком ковре. В зеркале за его спиной отражаются приметы роскошной жизни – парча, муар, бронза, слоновая кость, хрусталь, – которыми украшена гостиная рубежа веков. Фотограф верно передал образ юного богатого петербургского плейбоя: запах редкого турецкого табака, женщины, женщины, карты и игральные кости до утра, гедонизм дворянства, которое уже начало распадаться как класс.