Я решительным образом поднял женщину из сугроба, отряхнул от снега, а затем почти насильно стал надевать на нее кофту. Вначале она пыталась с упорной злобой отбиваться, но очень скоро сникла и, вся содрогаясь от холода, послушно поднимала и вытягивала руки навстречу рукавам. Платок же шалевый завязала сама — уже на ходу вырвав его у меня из рук, она молча и быстро, почти бегом, направилась прочь. И тут только я заметил, что, выйдя из-за угла школы, стоит и наблюдает за нами старуха, прогуливавшая собаку на поводке. Ах, какая это была нелепая старуха в кожаной мужской шапке-ушанке, завязанной тесемками под подбородком, в толстой ватной куртке, и ее пес, беспрерывно трясущийся дряхлый кобель с одним приподнятым ухом, так же был жалок, беспороден и нелеп. Почти наткнувшись на них, Надежда шарахнулась в сторону и вскоре скрылась за углом пятиэтажного панельного дома.
Через три года, вернувшись из Марокко, она позвонила мне… Когда я одевал ее возле снежной постели, то в последний момент сунул в карман ее дубленки свою визитную карточку. Не знаю, почему я это сделал, — но она эту карточку не выкинула и через три года воспользовалась ею… А потом она ушла от мужа и перешла ко мне, в мою однокомнатную холостяцкую берлогу эпохи коммунизма.
Бедный Евгений ее, не перенеся измены, покончил с собою — или умер от какой-то внезапной болезни? Мы же с Надеждою вскоре поженились и через два года перебрались в Германию — я был по происхождению поволжским немцем.
Не уверен, была ли ее вина в том, что случилось с первым мужем, с Евгением, может, никакой вины и не было, но Надя часто плакала, вспоминая о нем, и фотографию с его курчавой головою, вырезанной кружочком из какого-то бывшего семейного снимка, она приклеила на дверном косяке своей комнаты в нашем геттингенском доме. И это при том, что она в жизни, увы, его никогда не любила, хотя и пробыла замужем за ним почти шесть лет.
Все это пришло и всплыло в моей памяти, когда я шел пешком к Танжеру, слева гремел стремительными громадными волнами Атлантический океан, а впереди — все время только впереди — стояло высокое безоблачное небо Марокко, театр невнятных белесых теней, появлявшихся и исчезавших в своих прозрачных, как белок сырого яйца, струящихся одеждах. Эти миражи являлись на глаза и бедному Евгению, когда он путешествовал, еще живым и здоровым, вместе с
Надею по этой африканской стране. И лишь чайки, подлинные чайки, мелькавшие перед морскими миражами, своим суетливым видом напоминали им, что мир человеческой жизни, где они тогда обитали, далеко не совершенен и абсолютно лишен той величавой невозмутимости, которая торжественно представлялась в образах светозарных видений, встающих позади алчного мельтешения острокрылых чаек.
Я хотел летать — и научился летать, как и многие люди того времени на земле.
Но вдруг откуда-то пришли ко мне страх и нерешительность — и моего чудного умения как не бывало. Отчего прошло для меня время решительности и наступило время неуверенности и уныния? Я не знаю — так же как и Евгений, первый муж
Надежды, не мог знать, отчего прошли два сияющих года их жизни в Марокко, когда жена казалась счастливой и, по всей видимости, любила его, и настало самое горькое время по возвращении в Москву, когда безо всяких причин или хотя бы каких-нибудь предварительных признаков произошел окончательный разрыв между ними… Итак, я иду по песчаным тропам морского берега, изредка пересекая тенистые рощи высоких пальм, и в душе моей полное неведение того, почему меня покинула упругая сила полета.
Я помнил, что такое полет, и никогда не мог забыть об этом и ни о чем другом не хотел больше думать — ничего другого в жизни не умел себе пожелать, ни к чему мне стало все остальное на свете. И я со рвущейся в сердце надеждою шел в сторону Танжера, где летали через залив счастливые люди, такие же счастливые, как и я сам в еще недалеком прошлом. Мне представлялось, что, оказавшись среди них, я снова без особых усилий смогу обрести полет — и уже никогда больше не окажусь в положении одинокого бродяги, который ест руками из мусорного бака, мечтательно уставясь при этом на только что взошедшее над горизонтом красное солнце…
С этой надеждою и приближался к Танжеру живший когда-то на земле человек по имени Валериан Машке: вновь вернуться к полетам в веселой толпе других пулею несущихся ввысь, к облакам, любителей небесных прогулок. Валериан Машке никогда не встречался мне в жизни, и я о нем вспоминаю лишь потому, что однажды, в посмертии, на пути к поселку Мух в Северной Вестфалии я догнал его на дороге, мы разговорились, и вдруг выяснилось, что в прошлом кратком существовании мы были, оказывается, мужьями одной и той же превосходной и любимой нами женщины. Только вот разница между нами оказалась в том, что
Надя меня-то при жизни не любила, а его вроде бы любила, но не большой любовью, говорил сам Машке, а обычной, вполне посредственной земной любовью.