Стала заходить в гости Александра с гитарой в матерчатом грязном чехле. Рассупонивала чехол, просила налить чаю (покрепче, почти одной заварки), всовывала в рот сигаретку и начинала петь что-нибудь свежесочиненное. У нее был в это время бурный прилив творческой энергии, вполне объяснимый: появился слушатель. Всегда ведь хочется что-то делать, когда есть кому показать сделанное.
Валько удивлялось: эта девушка, осознающая себя мужчиной, пела сугубо по-женски — страдательно, с легким надрывом. Большинство бардовских песен, которые Валько знало, были иными. (Оно не только их знало, оно увлекалось их меланхолической тональностью, имело много записей. Салыкин, когда оно угощало его чем-то новым, плевался и ругался. Салыкин вообще, хоть и сам занимался чем-то подобным, открещивался от бардятины, как он ее называл, и принципиально не ездил на Грушинский фестиваль. "У них же, ты обрати внимание, — кричал он, — песни на девяносто процентов какие-то бесполые! Сели в кружок у костра по-пионерски, все братья — сестры, и начинают нудеть — милая моя, солнышко лесное, поставь «милый» — ничего не изменится, а в большинстве, я анализировал, серьезно говорю, филологически анализировал, в большинстве текстов вообще безличность — солнце встало, лес шумит, трамваи стучат, на душе печаль, как здорово, что все мы здесь сегодня собрались, мы вообще сплошное — и всё какими-то травянистыми голосами, и мелодии-то тоже — как водоросли!)
Странно было видеть, как Александра, по-женски горюнясь, изгибая губы и прищуривая с извечно женской печальной кокетливостью глаза, поет:
Закончив же, кхекает, как грузчик, сбросивший мешок на землю, опрокидывает лихим пацанским движеньем стопарик, берет сигаретку по мужичьи, большим и указательным пальцем (словно по привычке прятать в ладони от ветра) и рассказывает какой-нибудь новый анекдот, похабный и сальный.
И все бы хорошо, если бы Александра не принималась время от времени расспрашивать, что чувствует Валько, будучи бесполым.
— Ничего не чувствую, — кратко отвечало Валько.
— В самом деле? То есть совсем не хочется? А у тебя есть чем?
— Отстань.
— А у меня вот есть, но оно мне не надо. Дичь полная, правда? Главное, я пробовал ведь. (Александра при Валько позволяла себе роскошь: говорила о себе в мужском роде. И Валько просила его так же называть). Три раза. Нет, четыре. Нет, один раз по пьяни, не в счет. Да и те три раза не в счет. Потому что, я же говорю, дичь: будто тебя, мужика, мужик е... А я ведь не извращенец, я не гомосексуалист.
— То есть тебе самому хочется девушку? — с невольным любопытством спрашивало Валько.
— Ну. Но только не так, как лесбиянки, я знаю, как лесбиянки, лижутся и так далее. Нет, чтобы уж как следует, по-настоящему, понимаешь? Продрать до гландов! Мне он снится чуть не каждую ночь. Как будто всегда был, а ампутировали. Снится, будто все нормально. Просыпаюсь, хватаю — ничего нет. Хоть вой, прямо выдрать себе готов все с корнем! Ты мне, между прочим, даже нравишься, потому что, если приглядеться, ты все-таки на бабу похож. А может, ты все-таки баба? А?
И Александра тянулась к лицу Валько, чтобы потрепать его по щечке: зафамильярилась довольно быстро, надо сказать. Валько просил прекратить. Александра вздыхала и ударяла по струнам, запевая балладу в псевдонародном стиле:
Не имея обыкновения предварительно звонить, Александра однажды пришла тогда, когда у Валько гостила Люся.
Валько, открыв дверь, быстро и тихо сказало:
— Только без фокусов!
И познакомило их:
— Саша, работает со мной. Люся... — и запнулось, потому что до этого не было случая представлять кому-то Люсю. И уже готово было сказать что-то вроде «моя боевая подруга» (комсомольские шуточки) или обтекаемо: «лучшая девушка из всех, кого я знаю», но Люся, улыбнувшись, опередила:
— Невеста я, невеста. Стесняешься этого слова? Или это не так?
— Так, конечно, — сказало Валько, обнимая ее за плечи и напоминая Александре взглядом свою просьбу — чтоб без фокусов.