И так же точно, как стремился он разглядеть затаившуюся в обыденности красоту Города, приучился Мичи поглядывать и на своих пассажиров. Всякий раз, сталкиваясь с проявлением грубости и невежества – делом вполне привычным для городских обывателей – Мичи долго не мог прийти в себя; раздражение сменялось досадой, а сама мысль о том, что именно среди подобного сброда и придется ему провести остаток дней, представлялась невыносимой. Грязные, шумные, мелочные, сварливые, начисто глухие ко всему, что выходило за пределы самых, что ни на есть, простецких потребностей и удовольствий – такими представали перед ним оолани;
таковыми, пожалуй, они, в большинстве, и были: что правда, то правда. И все же, мало-помалу, наловчившись кое-как улаживать дела с этой публикой – освоить принятую среди простецов манеру держаться и разговаривать оказалось не сложно, однако довольно-таки противно – Мичи начал даже и в людях порой подмечать кое-какие проблески, отсветы, отпечатки; по едва уловимым черточкам учился он угадывать человека, не до конца еще растратившего себя в извечной битве за жалкий клочок места под солнцем. Пытался поначалу о чем-то с такими и заговаривать; быстро убедился, впрочем, что добраться до вещей по-настоящему глубоких, важных за одну короткую поездку не успеть никак – даже если беседа, что называется, задавалась. В большинстве же случаев спутники его, стоило разговору выйти хотя бы отчасти за пределы обыденности, либо тут же и замыкались, ощущая себя неуютно на незнакомой еще волне, либо резко возвращали ход беседы в привычное для себя русло: погода, цены, житейские неурядицы, лодки, дела гильдейские, любовные похождения, ну и – где, да чего, да с кем было сколько выпито. Тем не менее, в каждом своем пассажире, будь тот и простецом среди простецов, Мичи старался теперь разглядеть нечто особенное. Удавалось это ему, хоть и не в каждом отдельном случае, но, все же, не так уж редко. Красота присутствовала в мире – неуловимая, драгоценная; она вплеталась сияющей нитью в грубую ткань жизни, едва заметно проступая в ее плетении, охотно и щедро вознаграждая всякого, кто не жалел труда на ее поиски.
Что ни день, Мичи пополнял сокровищницу своих наблюдений примерами искренности и теплоты душевной, проявлениями случайной, неожиданной в простеце
мудрости; радовался, услышав здравое суждение, наблюдая верный подход к жизни, столкнувшись с истинной зрелостью или, хотя бы, даже и просто хорошим вкусом. Обсуждать без особой нужды свои находки он не стремился теперь, приберегая их для себя – вместо того, чтобы смущать разговорами пассажиров, едва ли готовых к действительно откровенным беседам с такке. Позволял себе разве что согласиться – верно, мол, хорошо сказано – да подметить порою, вслух, что-то вовсе уж очевидное, хотя и особенное. Славная у тебя накидка – говорил он, бывало, кому-то, явно приложившему немало труда, дабы хорошенько принарядиться. Вот же ручищи-то, а? – замечал, обращаясь к бывалому моряку, в тяжелой борьбе со стихиями закалившему и укрепившему свое тело так, что мышцы бугрились, перекатываясь под загорелой, дубленой кожей. Наградой ему становились порой поистине замечательные истории – подыграть человеческому самолюбию было делом простым и весьма полезным. Чаще, однако, обстоятельства не предполагали его участия, не оставляли подходящего места меткому замечанию: тогда Мичи осторожно себе приглядывался, по видимости занятый собственным делом; пытался составить о своем спутнике впечатление, представлял себе его жизнь – а если не мог представить, тут же запросто и выдумывал.
Особое удовольствие доставляло ему наблюдать за влюбленными парочками: тем, обычно, не было до такке
ни малейшего дела, так что можно было свободно бросить и взгляд-другой. Настоящее чувство Мичи буквально чувствовал кожей: между людьми, всерьез увлеченными друг другом, происходило нечто особенное, вовсе не похожее на обыкновенную встречу похоти и расчета. За тех, кому выпало испытать счастье глубокой связи и подлинной близости, Мичи молча радовался – и всякий раз желал им, мысленно, всего наилучшего. Сколь бы редкой ни была сама по себе вспышка чувства, что сплавляет отдельных прежде людей в единое целое, окружает их собственный, один-на-двоих мир стеною словно бы легкой, прозрачной дымки – сложнее всего было сохранить это чувство, пронести его сквозь время и обстоятельства, не позволить ему потерять остроту, истрепаться, сойти на нет в череде повседневных дел. Потому драгоценнейшими среди собственных наблюдений полагал Мичи те, что связаны были с людьми пожилыми: пару стариков, не утративших былой нежности, не растерявших на долгом своем пути первоначальных чувств, встретить ему выпадало редко – и всякий раз подобная встреча наполняла его неизбывной радостью, торжеством даже. Все-таки можно – думал он, наблюдая примеры тех, что сумели не растратить своей близости, сохранили, не позволяли ее источнику иссякнуть и пересохнуть – у кого-то ведь получается!