— Я останусь здесь. Возле орудия. И прикрою вас. Рана ж у меня не тяжелая. Да не могу я так: оставить вас здесь, а самому уехать! — буквально взмолился он, прикладывая руки к груди, будто вымаливая себе жизнь. Хотя на самом деле этот девятнадцатилетний парень вымаливал право умереть вместе со всеми.
Он, лейтенант Громов, сталкивался с таким впервые. Для него война только начиналась, и поведение этого бойца казалось труднообъяснимым, почти невероятным. Если бы так вел себя офицер, не пожелавший оставлять своих солдат, — это было бы понятно и оправдано. Но что заставляет обрекать себя этого раненого рядового?!
— Да оставьте вы его, товарищ лейтенант, — вдруг появился в отсеке Крамарчук. — Это ж наш хлопец, — с грустной добротой объяснил сержант. — Мы его знаем. Он всегда такой. Он нам еще пригодится.
— Оставить? — резко переспросил Громов, недовольный вмешательством сержанта, однако выдворять его не стал. — Значит, говорите, оставить? Хорошо, Коренко, хорошо, остаетесь. Но запомните: если завтра вы захотите вырваться отсюда, вам и Господь Бог не поможет.
— Если, конечно, Он к тому времени объявится, — вставил Крамарчук, сохраняя самое серьезное выражение лица.
— Помолчал бы ты, сержант, — вполголоса отплатил ему Андрей. — Иногда это полезно. А вы, Коренко, запомните… Если, поняв свою ошибку, вы начнете хныкать и причитать, я расстреляю вас перед строем как труса. Даю вам две минуты на размышление.
— Остаюсь я, товарищ комендант.
Выйдя из отсека, лейтенант спросил Марию, в каком состоянии рана Коренко.
— Я промыла. Сделала укол. Но этого мало. Рана может загноиться. В медсанбате хирург прочистил бы ее. Да и вообще, уход, чистота…
— И все-таки нужно было отправить его, — проворчал Громов. — А вы, — обратился к Лободинскому и Кравчуку, — тоже мне… Не смогли вынести из дота своего друга.
— Товарищ лейтенант, батальонные понесли убитых, — появился в проходе Дзюбач. — Надо бы и нам…
— Да, старшина, надо. Бери шестерых бойцов и…
Когда выносили Кожухаря, рядовой Петрунь, тот самый боец, который сообщил Андрею, что Кожухарь погиб, заметил, как из кармана убитого высунулся моток телефонного провода. Петрунь достал его, а потом, передумав, положил рядом, на плащ-палатку.
— Какой хороший телефонист был!.. — сказал он, как только бойцы снова подняли плащ-палатку с Кожухарем и Рондовым. — Какой телефонист! Еще подучился бы — и не было бы лучшего во всей Украине. — А немного помолчав, добавил: — И меня обучил бы, что надо.
— Вот и будем считать ваши слова прощальной речью, — одобрил сказанное Громов.
Он действительно заметил, что в свободные минуты Петрунь просиживал с Кожухарем — вместе возились с телефонными аппаратами, с рацией, с кабелем; поэтому сейчас он решил, что только Петрунь и способен заменить Кожухаря.
— Дозволь, командир, отсалютую нашим бойцам погибшим, — подошел к лейтенанту Крамарчук. — С обоих орудий, собственноручно. Есть тут у меня на примете одно змеиное гнездо.
— Мудрое решение.
24
Вопреки мрачным предсказаниям Родована, ночь выдалась спокойной. Звездная, по-южному теплая и умиротворяющая, она представала перед Громовым отрицанием самой идеи войны, вражды, мести.
Усевшись на прораставший слева от дота замшелый валун, он, пренебрегая шальной пулей, долго любовался звездным поднебесьем, отыскивал известные и не известные ему созвездия и почти с замиранием сердца прислушивался к бойцу, который где-то там, в окопах капитана Пикова, неокрепшим тенорком выводил:
— Божественно поет, а, Крамарчук? — заметил появившуюся у артиллерийского капонира фигуру Крамарчука.
— Поет так себе. Но демаскирует прекрасно.
— Немцы, кажется, тоже заслушались. Не стреляют.
— Того и гляди на губной гармошке начнут подыгрывать. Ансамбль германо-советской свистопляски.
— Заунывный ты человек, сержант.
— В городишко бы сейчас сбегать, по старым явкам пошастать. На крайний случай, к женушке заглянуть.
— Божественная мысль. После войны заглянешь.
… На рассвете, как только начался артобстрел, в дот забежал Рашковский.
— На том берегу готовятся к переправе, — объяснил он, отдышавшись после пробежки между разрывами. Небритый, осунувшийся, весь какой-то пожеванный в своей бесцветной гимнастерке, он уже ничем не напоминал того нахрапистого старшего лейтенанта, с которым Громов когда-то почтительно знакомился и которого еще более почтительно выслушивал, отдавая дань его фронтовому опыту.
— Уже замечено, старший лейтенант. Сейчас крамарчуковские пушкари возьмутся за них. Что еще?
Рашковский, очевидно, не ожидал такого вопроса, ошарашенно посмотрел на коменданта, а когда тот спокойно выдержал его взгляд, вдруг замялся.
— Да, собственно… Так, зашел проведать.
— Спасибо, не забываешь.
— Но есть и просьба. Понимаешь, я действительно очень хочу сберечь людей. Хотя бы остатки роты.