Хороший брезгливо поморщился:
Так и не договорившись с самим собой, Ивенский пробудился окончательно.
Обнаружил себя в комнате, довольно просторной и чистой, правда, бумажки на стенах пообтрепались снизу. Ну, да, по-хорошему, их бы следовало совсем ободрать. Более безобразных обоев Роману Григорьевичу видеть ещё не приходилось: малиновые, если не сказать, багровые, с огромными бронзоватыми розами, намалёванными не бог весть каким искусником, они производили поистине гнетущее впечатление, рождали в душе неизъяснимую тоску. Но здесь, в глухих муромских лесах, их, должно быть, считали верхом великолепия, и обтрёпанные места старательно подклеивали вощёной бумагой.
Впрочем, если отрешиться от мрачных стен, обстановка была недурна, и диван оказался без клопов. Кроме дивана здесь имелись ещё две кровати, на них спали, укрытые по самые носы, Удальцев и Листунов — первого Роман Григорьевич мог видеть лично, второго распознал по характерному свистящему всхрапу. Время от время оба надсадно кашляли. В углу у двери приткнулась вешалка с одеждой, рядом с ней — старомодное кресло на гнутых ножках, не иначе, перекочевавшее, за ненадобностью, из какой-нибудь барской усадьбы. Единственное, чем оно привлекло внимание Романа Григорьевича — это свёртком в красную клетку, лежавшим на сидении; «Цела филактерия, — отметил он с удовлетворением. Под окном стоял стол и несколько городских стульев, за окном картинно падал снег. День был сумрачный, и, не смотря на раннее время, на столе горела свеча, подрагивала от сквозняка. Рядом сидела девчонка лет пятнадцати в сером вязаном платке поверх скучного будничного платья и в валенках на босу ногу (в прореху проглядывала розовая пятка), вышивала на пяльцах. Ивенский даже узор разглядел — нестерпимо яркие петухи. «Приданое готовит», — почему-то взбрело в голову.