Возвращаясь на ферму после настоящей долгой ходьбы, он фактически поддерживал свою мать, чуть не нес ее на руках, а она висела на нем всем своим весом, словно сломанная кукла. Прильнув подмышкой к предплечью своего сына, она цеплялась за него и что-то говорила себе немыми фразами, но что именно – никто не знал. Быть может, она и сделала своего Людовика таким внушительным, чтобы виснуть на нем, как марионетка.
Вернувшись на ферму и все еще не отпуская руку своего сына, Жизель неловко надевала свои мягкие домашние тапочки. Этим утром они прошагали больше часа, обошли всю чесальню вокруг, хотя обычно с дочерью или зятем она едва соглашалась сделать три шага по двору. Уже два года она проводила дни в своем кресле, глядя в окно, уставившись туда как во включенный телевизор. Все-таки это было нечто: проводить вот так целые дни, испарявшиеся в полном молчании. Иногда она принималась говорить, говорила, что какая-то корова спаслась, или воскрешала бог знает кого, папашу Торьяка, например, который был их ближайшим соседом, жил от них всего в трех километрах, или почтальона на мопеде с вечной сигаретой во рту, не заезжавшего к ним уже тридцать пять лет. Днем ей обычно включали телевизор, начиная с тринадцатичасовых новостей. Это ее привлекало, тринадцатичасовые новости были чем-то вроде прогулки за пределы кантона, туда, где росли такие же цветы, что и здесь, но экзотика состояла в том, что там другие пейзажи, другие крыши у домов. Только по окончании новостей она всегда отворачивалась от экрана и ее взгляд терялся в настоящих окнах. Надо сказать, что в большой комнате шесть окон, откуда видны почти все владения фермы, кроме юга, потому что южную сторону закрывает стена кухни с камином, но зато видны возделанные поля на западе, огороды на востоке, видна также отчасти река и высокие скалы, если поднять голову. Таким образом, невидимой оставалась только южная сторона с хлевами, но по звукам, доносящимся оттуда, можно было догадаться обо всем. Коров они держали не больше пятнадцати, вечером те сами смирно возвращались, как дрессированные, будто Людовик, которого они слушались, по-прежнему был здесь, хотя он оставил все это уже два года назад, оставил с горечью человека, вынужденного покинуть родные места. Ему было больно видеть, как молчит его мать, но, когда она принималась говорить, становилось еще мучительнее.
– Знаешь, это счастье, что ты здесь, потому что твоя сестра с Жилем хоть и храбрятся, да все попусту, без тебя им не справиться.
– Мама, ну что ты такое говоришь… Ведь папа же им помогает, верно?
– К счастью, ты здесь.
На этом Людо всякий раз прерывал разговор, никогда не зная, должен ли он проявить инфантильность, повести себя с матерью как мальчишка, который ничегошеньки не понимает, и в сотый раз сказать ей, что больше здесь не живет, что его сестра с мужем не так уж плохо справляются, снова сказать ей, что отец, несмотря на свои восемьдесят два года, встает с рассветом, занимается и телятами, и овощами, и водит трактор, как никто другой… Слыша, как она несет вздор, он не знал, какую позицию ему занять: должен ли он огорчить ее, сказав, что завтра уедет, потому что живет в Париже, повторить, что в любом случае им здесь всем вместе уже не прожить, оттого что доходы со временем все больше снижаются, что кончились времена ферм, устроенных на старинный лад, где занимались всем понемногу… Но как втолковать ей, что все эти схемы, работавшие тысячелетиями, сегодня больше не годятся? Она не сможет это понять.
Но больнее всего мать делала ему, спрашивая о Матильде: «А почему Матильду не видно?», «Матильда сердится?», в то время как та уже три года лежала на кладбище.
Аврора застряла на этом бесконечном ужине, с которого ей никак не удавалось вырваться, у нее даже возникло ощущение, что она угодила в ловушку среди всех этих громко говоривших мужчин. После аперитива она решила, что ничего не выйдет. Она украдкой скосила глаза на свой телефон: никаких вызовов, никаких сообщений. Она чувствовала себя далеко, очень далеко от своего дома – три часа езды на поезде плюс час на машине, целый час по автостраде вдоль нефтехимических комплексов долины Роны, она целый час смотрела, как мимо проплывают чередой промышленные объекты с султанами странных дымов, и заводы не такие уж призрачные, поскольку все еще дымят, но в стиле конца эпохи. Этим вечером больше, чем когда-либо, она чувствовала себя несчастной, выброшенной на дождливый холод в самом центре города Анноне.