Иное дело — ненужность. Здесь мы должны иметь одно мнение, и если мнения наши расходятся, то лишь потому, что мы не сумели объясниться и понять друг друга.
Конечно, письмо представляется отнюдь не необходимым, когда можно свободно видеться. Скажет ли оно что-либо такое, чего в сто раз лучше не выразит одно слово, один взгляд, даже само молчание? Эта мысль кажется мне настолько верной, что в ту минуту, когда ты сказала, что нам не надо больше писать друг другу, она легко скользнула по моей душе, может быть, слегка задев ее, но отнюдь не ранив. Так, если я, к примеру, хочу коснуться поцелуем того места, где у тебя бьется сердце, и встречаю ленту или кисею, я лишь отодвигаю их, но не ощущаю никакого препятствия.
Но затем мы расстались, и как только ты исчезла, мысль о письме стала вновь преследовать меня. Зачем, сказал я себе, еще это дополнительное лишение? Как, мы разделены, и потому нам нечего сказать друг другу? Предположим, что, на наше счастье, мы можем провести вместе целый день, нужно ли отнимать у наслаждения время для беседы? Да, у наслаждения, мой нежный друг. Ибо подле тебя даже мгновения отдыха дарят восхитительное наслаждение. Но ведь, в конце концов, сколько времени ни пройдет, приходится расставаться, а потом чувствуешь себя таким одиноким! Вот тогда-то письмо и драгоценно: даже если не перечитываешь, то хотя бы смотришь на него… Ах, это верно — можно смотреть на письмо не читая, так же как — представляется мне — ночью я испытывал бы радость, даже хотя бы прикасаясь к твоему портрету…
Я сказал: «К твоему портрету»! Но письмо — изображение души. В нем нет, как в холодной картине, неподвижности, столь чуждой любви. Оно воспроизводит все наши душевные движения — оно поочередно то оживляется, то наслаждается, то предается отдыху… Мне так драгоценны все твои чувства; лишишь ли ты меня хоть одной возможности запечатлеть их?
Так ли ты уверена, что потребность писать мне никогда не станет беспокоить тебя? Если в одиночестве сердце твое обрадуется чему-то или опечалится, если ощущение радости войдет в твою душу, если ее на миг смутит невольная грусть, неужели ты не захочешь излить другу свою радость или свою печаль? Неужели сохранишь ты какое-то чувство не разделенным с ним? Неужели предоставишь ему в одиночестве и задумчивости блуждать вдали от тебя? Подруга моя… нежная моя подруга! Но последнее слово принадлежит тебе. Я хотел лишь обсудить этот вопрос, а не убеждать тебя. Я приводил доводы и дерзаю верить, что просьбы мои оказались бы сильнее. Поэтому, если ты будешь настаивать на своем, я постараюсь не огорчаться, постараюсь изо всех сил мысленно произносить те слова, которые ты написала бы. Но, право же, ты сказала бы их лучше, чем я, а насколько приятнее было бы мне их слушать!
Прощай, моя пленительная подруга. Приближается наконец час, когда я смогу тебя увидеть. Спешу покинуть тебя сейчас, чтобы поскорее увидеться с тобой.
Париж, 3 декабря 17…
Полагаю, маркиза, что вы не считаете меня совершенным простаком, которого легко можно провести, заставив поверить в то, будто Дансени сегодня вечером по какой-то непостижимой случайности очутился у вас и находился вдвоем с вами, когда я пришел! Конечно, ваше искушенное в притворствах лицо отлично сумело принять невозмутимо спокойное выражение, и, конечно, вы не выдали себя ни единым словом, которое иногда вырывается у нас в момент волнения или раскаяния. Я готов даже согласиться, что ваши послушные взоры отлично повиновались вам, и, если бы они сумели заставить поверить себе, как они заставили понять себя, я не только не возымел бы и не сохранил бы ни малейшего подозрения, но даже ни на мгновение не усомнился бы, что докучное присутствие третьего лица вас крайне огорчает. Однако, чтобы такие замечательные таланты не пропали даром, чтобы они достигли желаемого успеха, чтобы, наконец, создать то впечатление, на которое вы рассчитывали, надо было сперва основательно обучить вашего неопытного любовника.