Коллен отнимает у Изабель куда больше времени, чем она хотела бы посвящать ему; все чаще понимает она, испытывая короткие приступы нежности, смешанной с раздражением, какая это бездонная пропасть — ребенок, а что уж говорить о двоих! Ибо Аннеке и ее сын тоже переселились в портовый домик, под крылышко Хендрикье, и жизнь их, нужно сказать, протекает весьма скромно и лишена какой бы то ни было роскоши. Несмотря на мольбы Минны, Изабель решительно отказалась перебраться в богатый городской дом. Пришлось его запереть. Две служанки продолжают поддерживать там чистоту, приходя только днем: ни за какие горы золотые мы не останемся тут ночевать! — объявили они. Изабель не захотела даже взять ключи; одна Минна время от времени наведывается в дом, боязливо отворяет одну за другой двери в анфиладе опустелых, безжизненных комнат. Гробовая тишина обволакивает ее, и она бежит прочь, с колотящимся скорбным сердцем. Минна любила Мадлен.
О, это вовсе не означает, что она ненавидит Изабель. Но ее страшит этот непроницаемый взгляд, пустая красная глазница. А ведь один Бог знает, сколько всего связывает их… Минна, до безумия обожающая Коллена, словно сама его родила, каждый день заходит проведать внука, высылая вперед себя служанку, испрашивающую дозволения на визит. В один прекрасный день Изабель принимает старую даму с резкостью, которая отличает ее в те дни, когда ее снедает жажда ночных похождений (она теперь никогда не поддается ей!), молчаливых блужданий вокруг портовых кабаков, хриплых песен в табачном дыму и в пьяном моряцком угаре. «Минна, — кричит она, — мне надоели ваши подходцы, вот вам ключ, приходите — или не приходите — как вам угодно, только не подсылайте сюда больше эту овцу, она до сих пор боится на меня взглянуть!»
Ее единственный глаз гневно сверкает, тон жесток, чтобы не сказать жесток, а ведь она дарит Минне счастье и знает это. Минна вцепляется в связку ключей и в протянувшую их руку: «Иза, Иза, большей радости вы мне доставить не могли!» Она гладит длинные пальцы, смотрит прямо в лицо Изабель — на сей раз без всякого замешательства — и улыбается: «Вам очень идет этот зеленый бархат!»
Ибо отныне мертвый глаз прикрыт бархатной повязкой, и у нее есть отдельная история. Хендрикье эта история восхитила до того, что она поведала ее Джоу в одном из своих знаменитых «писем»: «Ты ведь знаешь, она выставляла напоказ пустую глазницу, как некоторые размахивают своею культей; ну так вот, нынче с этим покончено. Никогда не угадаешь, кто тому причиной, — Коллен!
Этот упрямец твердо решил жить с закрытыми глазами, что бы ни делал: улыбался ли, сосал грудь, снова улыбался, когда Аннеке гладила его или молочный брат молотил кулачками. И ведь не спал же он круглые сутки! Но ничто не могло заставить его разомкнуть веки — ни голоса, ни прикосновения, ни даже голод, когда Аннеке, занятая другим, вынуждала его криком требовать свою долю. Никто из нас не мог бы сказать, какого цвета у него глаза. Аннеке пробовала приподнять ему веки, — он заплакал; пыталась застать его врасплох — ничего у нее не вышло. Он словно играл с нами в прятки; сперва мы досадовали, а потом и всполошились. Я забыла сказать, что Изабель часто, едва ли не каждую четверть часа заходила взглянуть на него, но никогда не брала на руки.
Три недели спустя Минна, которую Коллен удостаивал взглядом не больше, чем нас, прошептала: “А что, если он слеп? Вдруг…” И все мы, вместе с нею, повернулись к Изабель. Может быть, он слишком задержался в животе у своей бедняжки-матери, а может, ее отравленное молоко сделало свое дело…
Изабель пожала плечами: “Глупости!” Мы продолжали настаивать. Она пришла в бешенство — как всегда, молча. Это выглядит так: сперва хмурится лоб, потом надменно вздергиваются брови, ну а дальше и смотреть неохота: пустая глазница наливается кровью, прямо страх берет. Она пошла в спальню, засучила рукава, нагнулась над колыбелькой. Коллен махал ручонками над головой и гулькал. Веки у него тоненькие, почти прозрачные, на левом бьется голубая жилка, — Господи, до чего ж он хорошенький, Джоу, ты и представить себе не можешь! Должна признать, он куда красивее нашего Виллема, и вовсе не потому, что старше его на два дня.
“Распеленай-ка его, Аннеке”.