Коротко попрощавшись, я взяла свои книги и пошла в читальный зал. Я исследовала документы по Французской революции. Обычно этот процесс погружения в работу — расписывание по карточкам событий, подтверждающих правдоподобие моих фантазий о том времени, — помогает мне абстрагироваться от реальной действительности. История восстанавливает исключительно прошлое; я не верю, будто истекшие века отбрасывают свою тень на будущее, пророча его нам. Что толку, что мы его знаем или думаем, будто знаем; что толку… если это ничему нас не учит. Бедный Гёте!
Да, все эти истории прошлого помогают мне избавиться от настоящего. Я бегу от него, — может, из трусости, согласна, — мне наплевать, как расценивают окружающие мой выбор. Однако на сей раз забыться мне не удалось, в ушах звучали слова «если вам укрепят орбиту», и горечь моя превращалась в смертельный яд. Неужто это и вправду так просто, как она сказала? У меня явилось весьма угнетающее впечатление, что я способна только на одно — копить этот яд в себе, без всякой пользы для кого бы то ни было.
Сумерки и конец рабочего дня внезапно застигли меня погруженной в совершенно нелепые, идиотские мечты.
— Мы закрываем, мадемуазель.
Я вернула книги, чувствуя на себе ее внимательный взгляд. Она наклонилась над стойкой, придерживая рукой спадающие на глаза волосы: «Скажите мне, что вы разыскиваете в этих документах?»
Я объяснила. Интерес ее ко мне явно усилился, — видно, она задумалась над тем, как влияет уродливое лицо на душу перед тем, как душа возвращает лицу этот удар. Далеко ли я продвинулась в своей работе? — спросила она. Я показала ей исписанные листки.
— Дайте мне почитать.
Не очень-то мне хотелось отдавать их в чужие руки. Именно в этот миг я и осознала, насколько прочно замкнулась в жизни Изабель; эта жизнь паутиной ткалась вокруг меня, питала, восстанавливала, поддерживала. Так мне, по крайней мере, казалось.
Неохотно протянула я ей мои записки. Я еще не готова была расстаться с ними. И, едва отдав, уже горела желанием получить назад. Так убивают старика, не дождавшись его согласия возродиться в ином воплощении… Я совсем уж было собралась взять их у нее обратно, как она пригласила меня к себе назавтра, на ужин.
Я съежилась, я опустила голову: уж если прячешься, лучше спрятаться целиком, а мне и подавно не следовало бы… но она разом покончила с моими колебаниями: «Приходите, приходите, чего вы боитесь? Я вас уже видела, насмотрелась на вас досыта, пока вы посещали читальный зал, так что мое отвращение вам не грозит, если вы этого опасаетесь. Я знаю все, что мне нужно знать о вас — в этом плане. Имейте в виду вот что: лицо, облик — это не только то, что вы видите в зеркале, это еще и ваша пластика, комплекс движений, о котором вы и сами не все знаете».
Она дала мне свой адрес, коротко и точно объяснила маршрут, попросила не приходить раньше назначенного часа и, наконец, бросила мне, как спасательный круг, фразу: «Если вы принесете что-нибудь, пусть это будет вещь, которую можно разделить и которую, по вашему мнению, любите только вы одна». Она иронически улыбалась, но глядела прямо, не пряча глаз.
Чуть позже я увидела, как она вышла, села в машину и уехала. Некрасивая женщина. Внезапно до меня дошел смысл ее слов: без взгляда, без голоса ее вполне заурядное лицо не представляло никакого интереса.
Я не спала всю ночь и за весь следующий день не написала ни строчки. Впервые с тех пор, как я взялась «изобретать» жизнь Изабель, исходя из того, что от нее осталось, я не приписывала свои аппетиты, свою ненасытность к жизни той, о которой писала. Странная передышка, — словно я остановилась после долгих месяцев бешеной гонки. Внезапно мое существование показалось мне жалкой попыткой перерождения, а сама я — сыщицей, эдакой «ученицей из Эммауса». И, если вдуматься, я, может быть, наметила себе не слишком-то высокий идеал.
Ее звали Элен Либера, она жила в скромном домике, утонувшем в целом море пышных бледнолицых гортензий. Темно-красная штукатурка, узкие окна, деревянная дверь с витражным стеклом наверху в тоненьком железном переплете, — короче, классический тип «домика в предместье», в самой глубине квартала Сен-Манде.
Стоял мягкий темный вечер, пахло свежескошенной травой, влажной, только что политой землей и чуть-чуть — печной сажей. Прошумела электричка — где-то очень далеко, что было странно; правда, я долго проблуждала в чаще Венсеннского леса и совсем сбилась с дороги, домик же неожиданно оказался в двух шагах от складов Берси. Даром что они вот уже лет двадцать как закрыты, все равно окружающая местность насквозь пропахла виноградным суслом и скисшим вином.
Из окон первого этажа сочился слабый свет. Я позвонила. Кто-то зашевелился в шезлонге на лужайке; к калитке подошла плотная, коренастая женщина с жесткими, как проволока, и черными, как вороново крыло, волосами.
— Вы знакомая Элен? А меня зовут Полина. Хотите, подождем ее здесь, в саду?