Не дается слово… такая «Америка»; да и как «игла» на улице? И он перевирает:
– Ты что, Вася?
Перевел на меня умные, всегда у него серьезные глаза. Плоха память, старается, трудно, – потому и серьезен:
– Повторяю урок.
– Так нужно учить:
Это шпиц такой. В несколько саженей длины, т. е. высоты.
– Шпиц? Что это??
– Э… крыша. Т. е. на крыше. Все равно. Только надо: игла. Учи, учи, маленькой.
И повернулся. По дому – благополучно. В спину мне слышалось:
…………………
Не литература, а
Вот почему литературы, в сущности, не нужно: тут прав К. Леонтьев. «Почему, перечисляя славу века, назовут все Гете и Шиллера, а не назовут Веллингтона и Шварценберга». В самом деле, «почему»? Почему «век Николая» был «веком Пушкина, Лермонтова и Гоголя», а не веком Ермолова, Воронцова и как их еще. Даже не знаем. Мы так избалованы книгами, нет – так завалены книгами, что даже не помним полководцев. Ехидно и дальновидно поэты назвали полководцев «Скалозубами» и «Бетрищевыми». Но ведь это же односторонность и вранье. Нужна вовсе не «великая литература», а великая, прекрасная и полезная жизнь. А литература мож. быть и «кой-какая», – «на задворках».
Поэтому нет ли провиденциальности, что здесь «все проваливается»? что – не Грибоедов, а Л. Андреев, не Гоголь, – а Бунин и Арцыбашев. Может быть. М.б., мы живем в великом окончании литературы.
Листья в движении, но никакого шума. Все обрызгано дождем сквозь солнце. И мамочка сказала:
– Посмотри.
Я глядел и думал то же. Она же думала и сказала:
– Что может быть чище природы…
Она не говорила, но это была ее мысль, которую я продолжал:
– И люди и жизнь их уже не так чисты как природа…
Мамочка сказала:
– Как природа невинна. И как поэтому благородна…
Когда я прочел это мамочке, она сказала:
– Это было года четыре назад.
Это еще было до болезни, но она забыла: тому – лет восемь. Она прибавила:
– Ты теперь несчастен, и потому вспоминаешь о том, когда мы были счастливы.
Прихрамывая, несет полотняные туфли, потому что сапоги я снял и по ошибке поставил торжественно перед собою на перильцах балкона («куда-нибудь»).
И все хромает.
И все помогает.
– Как было нехорошо вчера без тебя. Припадок. Даже лед на голову клала (крайне редкое средство).
Иду. Иду. Иду. Иду…
И где кончится мой путь – не знаю.
И не интересуюсь. Что-то стихийное и нечеловеческое. Скорее «несет», а не иду. Ноги волочатся. И срывает меня с каждого места, где стоял.
После книгопечатания любовь стала невозможной.
Какая же любовь «с книгою»?
Сказать, что Шперка
И не то, чтобы «душа Шперка – бессмертна»: а его бороденка рыжая не могла умереть. «Бызов» его (такой приятель был) дожидается у ворот, и сам он на конке – направляется ко мне на Павловскую. Все как было. А «душа» его «бессмертна» ли: и – не знаю, и – не интересуюсь.
Все бессмертно. Вечно и живо. До дырочки на сапоге, которая и не расширяется, и не «заплатывается» с тех пор, как была. Это лучше «бессмертия души», которое сухо и отвлеченно.
Я хочу «на тот свет» прийти с носовым платком. Ни чуточки меньше.
Не понимаю, почему я особенно не люблю Толстого, Соловьева и Рачинского. Не люблю их мысли, не люблю их жизни, не люблю самой души. Пытая, кажется, нахожу главный источник по крайней мере холодности и какого-то безучастия к ним (странно сказать) – в «сословном разделении».