Все скажут: «Как дымно. Откуда горечь воздуха. И тошнота. И позыв на низ».
Да, мимо меня идет литература.
Нет, это ошибка, что я стал литератором.
Да, мимо идет.
Оловянная литература. Оловянные люди ее пишут. Для оловянных читателей она существует.
Sic u finis[98]
.Конечно, Фл<оренский> ее не читает. Цв<етков> не читает. Рцы читает только Ап<остола> Павла и «Нов<ое> Вр<емя>».
Из умных никто. И я. А остальные – к черту. И даже к тем двум буквам в «Уед<иненном>», увидя которые цензура почувствовала, что она лишена невинности.
Обрезание – конечно, новобрачие. Обрезание – медовый месяц человечества. Отсюда – привет «молодой луне» (у евреев праздник) и «луна» магометан (т. е. тоже обрезанцев); и все «обрезанные»
Ну, а «новобрачные» и в хибарке веселы (оптимизм евреев).
Все это, когда больна жена, – просто ненужно. Неинтересно. «Не хочу смотреть». Не думаю.
Христос и вошел в это «не думаю». Это – еще вера: в той печали, когда всякая вера темна.
Вот как
Научил.
Так ли?
Дорогое, дорогое для меня письмо. Кто-то «аукается» – все, что нужно писателю:
«Читаю “Уединенное” и “Опавшие листья” с жадностью день и ночь. Местами – с внутренним трепетанием. Так все важно и значительно. Сижу давно в колодце добровольно: толчея противна. Думаешь, думаешь такие вещи и усомнишься: не от глупости ли и мерзости ли моей так думаю? И вдруг голос из далекого колодца. Отрадно. И хочется сказать: спасибо.
«Люблю вашу Таню. Целую книгу про нее хочется прочитать[99]
. А что “друг” у вас – завидую. У меня нет. Верно, я и не заслуживаю.«И относительно пола и Бога, в нем открывающегося, – не так у меня вышло. Раньше, до опыта, – именно по-вашему все представлялось. Была горячая вера в это, и проповедь, и поношение со стороны “христиан”. Опыт наступил, во имя этой веры. И… ничего, Бог сокрыл лицо Свое. В этом не открылся[100]
. А ведь “по любви”. Почему так вышло – не знаю. И осталась – тоска по “душе тела” и “душе мира” (у вас).«Не дается.
«Ребенок… В этом теперь все. Но это уже другое. В нем Бог открывается, но не в радости, а в страдании, когда смерть хочет его отнять, а я цепляюсь за Бога.
«Пол меня обманул. Уже, кажется, ухожу из возраста пола. Не пришлось Бога увидеть.
«Душу мира чую в красоте, в природе, но не входит она в меня. Я не член природы. Мысль, одиночество (метафизическое) и грусть.
«А я ведь женщина».
«Р. S. Каждую вашу строчку читаю с жадностью и ищу в ней “Розановщины”. Когда нет – когда не по-“Розановски” написано, – думаю: это так написал, “так…” (?).
«Будет ли “Таня” такая, как “мама”? Или она слишком усердно училась у Добиаш и по Випперу[101]
.“Секрет” мамы в том, что она училась дома, где, верно, есть киот и сундучки, в церкви… И так прочно этому училась, что если и попала в гимназию – не испортилась.
«P. P. S. Самое лучшее (для меня) на стр. 447–49 “Опав<шие> лист<ья>”. Вот так и я узнала Его. А Иегову не знаю».
Вот сидящим-то «по колодцам» мне и хочется говорить. А базару – ничего.
Революции происходят не тогда, когда народу тяжело. Тогда он молится. А когда он переходит «в облегчение»… В «облегчении» он преобразуется из человека в свинью, и тогда «бьет посуду», «гадит хлев», «зажигает дом». Это революция.
Умиравшие от голоду крестьяне (где-то в Вятке) просили отслужить молебен. Но студенты на казенной стипендии естественно волнуются.
А всего больше «были возмущены» осыпанные золотом приближенные Павла I-го, совершившие над ним известный акт. Эти – прямо негодовали. Как и гвардейцы-богачи, высыпавшие на Исаакиевскую площадь 14-го декабря. Прямо страдальцы за русскую землю.
Какая пошлость. И какой ужасный исторический пессимизм.
Как объясняется роковое, черное, всемирное: «нужно несчастье».
Оно объясняется из какого-то врожденно-сущего – в «закваске» мира – неблагородства.
Страдаем – и лучше.
Счастливы – и хуже.
О, какой это Рок.
Вася стоял над мамой.
Сегодня ее отвезут в больницу.
Идет в классы.
Вторник.
20 ноября.
Канун Введения.
Лицо ее все сжалось, и послышался вой:
– Детей жалко… Детей жалко… Детей жалко… (несколько раз прерываясь).
– Вчера и Домны Васильевны не было дома, а они вели себя так тихо. И ничем меня не расстроили.
Теперь она не плачет, а как-то воет. И лицо страшно сжимается…