Вы ведь не знаете их души: ни одна из них не откроет вам по целомудрию своей души до конца, а как часто их жизнь бывает сплошным самопожертвованием, никем не оцененным. По-моему, непременное выдавание замуж очень молоденьких девушек, которые даже себя не сознают, — это убивание в них Бога. Мне всегда бывает тяжело, когда я у вас читаю об этом, и потому я даже стараюсь пропускать эти места, они мешают мне любить вас как человека, а я этого не хочу.[52] Простите, глубокоуважаемый Василий Васильевич, если сказала что-нибудь неприятное вам, но что делать, — в этом главные вопросы моей жизни. Прошу передать сердечный привет и наилучшие пожелания В. Д., А. М. и всей вашей семье. Уважающая вас и душевно преданная ваша М. П. И-ва».
Ну что же делать, если женщина «под», a chevalier[53] «над»: всякое иное положение неудобно, неловко и заменяется опять нормальным. И женщины, поволновавшись с Аспазией и Цебриковой, возвращаются опять в «подчиненное положение».
Но как не признать в «том» величайшей метафизики, если уже такие пустяки, как situatio in actu,[54] продиктовало план всемирной истории, — точнее, эту основную в нем линию, что «римлянки были верны мужу», «гречанки тупо родили детей» им в логове, и христианки не могут войти в алтарь, а я читал в гимназии (книжку): «Конт, Милль (и еще кто-то) о
Растяжимая материя объемлет нерастяжимый предмет, как бы он ни
Удав толщиною в руку, ну самое большее в ногу у колена, поглощает козленка.
На этом основаны многие странные явления. И аппетит удавов и козы.
— Да, немного больно, тесно, но — обошлось…
Невероятно надеть н'a руку лайковую перчатку, как она лежит такая узенькая и «невинная» в коробке магазина. А одевается и образует крепкий обхват.
Есть метафизическое тяготение мира к «крепкому обхвату».
В «крепком обхвате» держит Бог мир…
И все стремится не только к свободе и «хлябанью», но есть и совершенно противоположный аппетит — войти в «узкий путь», сжимающий путь.
Крепкое, именно крепкое ищет узкого пути. А «хлябанье» — у старух, стариков и в старческом возрасте планеты.
Мир женился на старухе: вот французская революция и все ее три принципа.
Церковь поет: «Святый Боже! Святый крепкий…»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Что-то брезжится в уме, что это тайно пели уже, погребая фараонов в пирамидах.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Да и другие имена как
Какая древность.
Мне представляется история русского
Одели
Этот мундир — черная блуза, ремешок-пояс и стальная цепочка для часов, толщиной почти в собачью («на цепи» собака).
Так одетый, сидел он за чаем. Он был стар, слаб, сед. При бездетном — в дому хозяйничала племянница с несвежими зубами, тоже радикалка, но носившая золотое пенсне. В передней долго-долго стоит, поправляя свои немощи.
Он долго служил в департаменте либерального министерства и, прослужив 35 лет, получил пенсию в 2000 рублей.
Он говорил, и слова его были ясны, отчетливы и убежденны:
— Чем же я могу выразить свое отвращение к правительству? Я бессилен к реальному протесту, который оказал бы, если б был моложе… если б был сильнее. Между тем, как гражданин, и честный гражданин, я бы был виновен, если бы допустил думать, что спокоен, что доволен, что у меня не кипит негодование. И сделал, что было в моих силах: перешел в протестантскую церковь. Я пошел к их пастору, сказал все. Он дал мне катехизис, по которому я мог бы ознакомиться с принимаемым вероисповеданием. И, — я вам скажу, — этот катехизис при чтении показался мне очень замечательным и разумным… Все ясно, здраво, — и многое здравомысленнее, чем в нашем… Ну, когда это кончилось, я и перешел.
Помолчал. И мы все молчали.
— Этим я совершил разрыв с правительством, которого я не могу нравственно и всячески уважать.
Отчетливою, мотивированною речью. Он сам себя слушал и, видно, любовался собою, — умом и справедливою общественною ситуацией.
Мы все молчали, потупив глаза.
«А пенсия?» Но можно ли было это сказать в глаза.
Я ничего так не ценю у духовенства, как хорошие…
Плодите священное семя, а то весь народ задичал.