И то и другое пугает. До дрожи души…
Я без конца дрожу, Миша.
Мне зябко, и, чтобы как-то успокоиться, декламирую понравившуюся тебе стихоисповедь:
Я стараюсь не унывать…
Меня пока здесь, на земле, все радует, даже свет спрятанной под решетку электрической лампочки. Мне доставляет удовольствие крепкая кладка стен – умеют же люди! – редкие прогулки, когда я могу полюбоваться сиянием дня. Мне все равно, какой выдался день. Меня все устраивает – и непогода, и снег, и ветер – лишь бы это продлилось подольше…
…в споре, который возник после прочтения рукописи, ты, Миша, оказался прав. Как, впрочем, и наш товарищ, который привел меня к тебе. Помнится, я, как верноподданный коммунистической идеи, упрекал вас в старорежимной приверженности к религиозным сказкам. Зачем все это – «распни его», казнь на Лысой горе, вознесение – в социальном романе? Ладно, Воланд. Небесная канцелярия прислала его каленым железом выжигать буржуазные предрассудки и мещанские замашки. Это можно понять и даже в чем-то принять.
Но Пилат?!
Но распятый?!
Я доказывал, что в бесклассовом обществе такие предрассудки отомрут окончательно, как отомрет эксплуатация человека человеком или, что еще ужаснее, империалистические войны. Исчезнет всякая идеалистическая дребедень, всякие сказки, всякого рода пилаты.
Если теперь в ожидании суда я все еще надеюсь на нашу славную, великую идею, то в отношении Воланда и Пилата вы оба оказались правы.
Это одно и то же лицо, прикрывающееся ответственностью, верностью идеалам. Этот персонаж един в двух лицах и выражает суть власти.
Воланд грозен, Пилат подл.
Их, оказывается, столько развелось…
У тебя свой, у Коли свой, у меня и у моих коллег по ленинградскому Детгизу свой. Конечно, наш пилат не идет ни в какое сравнение с твоим Пилатом. Твой вон какой огромный, могучий, с усищами.
Всезнающий и всемогущий…
Одно слово, библейский!..
Но и он – Пилат. Он пошел на поводу у толпы. Пусть даже исходя из «политической целесообразности».
В этом суть власти, а я тогда не уловил…
Так бывает, Миша.
Ты только держись и, дописывая роман, постарайся, чтобы во время организованной тобой литературной облавы на всякого рода воландщину и пилатчину не пострадали маленькие дети и беспомощные старики и старухи.
Засим, прощай».
Я долго, безвылазно сидел за столом.
Время капало посекундно, и оцепенение, охватившее меня, не отпускало. Только мысль существовала, она взывала к надежде.
На этот раз я сразу догадался, кто был автором этого последнего в его жизни письма, которое ленинградские чекисты разрешили написать нераскаявшемуся троцкисту, осужденному по 58-й статье к «высшей мере социальной защиты». Правда, без всяких обязательств доставить его адресату. У них на этот счет было особое мнение. Они предпочли отправить предсмертный крик веселого человека в Главное секретно-политическое управление НКВД СССР, где он и был захоронен.
Это был жизнелюб, партиец, широко известный в узких кругах острослов и стихотворец и заодно любитель математики – «кондуктор чисел», как выразился о нем его сумасшедший друг, которого даже спецы из ленинградского НКВД не решились признать за оппозиционера.
Я улегся на диван и задумался о том, что встреча с господином Гаковым обозначила не только горькие стороны бытия – раздвоение души, замкнутый круг, суетливые метания в поисках выхода из замкнутого круга; но и светлые – хорошие стихи, вдовью стойкость и сочиненные детьми сказки.
Я открыл файл, в котором были собраны стихи для души, в которых всем сердцем, обеими руками…
Потом прилег и долго слушал, как притаившиеся в уголке комнаты история в обнимку с литературой явственно шептали:
С тем и заснул…
Часть III. Умение молчать о главном