Особенно тяжко было по ночам. Ослабевало действие морфия, откуда-то изнутри, из глубин живых клеток, приходила боль. Стонал, метался во сне не один Павел. Отовсюду – через стены, окно, форточку – неслись стоны. Люди страдали, и казалось, само огромное многоэтажное здание мучилось тоже. Клевцов боролся с искушением позвать сестру. Он бы просил, умолял сделать укол. Сердобольная сестра, замученная от непосильной работы, недоедания, своих домашних забот, наверное, уступила бы, вопреки строгому запрету врача. Но не смог бы простить себе своей слабости – вот что удерживало Павла. Стиснув зубы, вытирая здоровой рукой холодный пот со лба, он молча боролся с изнуряющей болью.
Он пытался думать о чем-то светлом, легком, отвлекающем от мучений – и тогда перед глазами вставала Нина, стриженная под мальчика, с большими доверчивыми и ласковыми глазами, округлым, как у ребенка, лицом, крылатыми светлыми бровями. Она приходила ровно в одиннадцать каждый день после врачебного обхода и занималась с ним два часа. Уроки немецкого отвлекали от болей и нерадостных мыслей. Однажды Павел спросил, чем она занята в другое время. Нина на секунду задумалась и ответила односложно: «Работаю, как все». Значит, она делала нечто такое, о чем лучше молчать.
Но длилась ночь. Образ Нины размывался, терялось ее лицо, легкая маленькая фигурка. Боль все сильней, яростней рвала тело… Наступала тревога, чуть ли не паника. Неужели и бодрые слова врачей, и визиты Ростовского, Нины – всего лишь дань той деликатности, какая возникает у людей, когда они видят изуродованное лицо и делают вид, что не замечают уродства? Неужели раны настолько серьезны, что его комиссуют и он никогда не вернется к боевой работе?…
Слово «инвалид» было ему ненавистно. После мировой и гражданской войн мальчишкой он вдоволь насмотрелся на инвалидов. Эта была огромная армия хромых, обожженных, безруких, истеричных, драчливых, озлобленных людей. Одни находили какое-то занятие: мастерили незатейливые свистульки или тачали сапоги. Другие ничего не делали. Слонялись по пивным, таскались по базарам, шельмовали с игральными картами, спекулировали в то голодное время иголками, спичками, табаком. Увечья украли их надежды. Вот они и норовили обокрасть других, думая этим возместить свою главную потерю.
По-черепашьи ползла нескончаемая ночь. Слышались придушенные стоны и вскрики, шуршание халатов и встревоженный шепот дежурных сестер, толчки открываемых дверей. Раны ныли тупо, словно кто-то вцепился зубами и медленно сжимал челюсти. Зарычать, заорать во всю глотку – может, стало бы легче? Но другим тоже больно, однако они молчат. Значит, и ему надо сдерживать себя, терпеливо ждать рассвета.
Утром его умоют смоченной в воде марлей, побреют, принесут завтрак, врачи осмотрят раны, перевяжут, назначат новые лекарства, а потом… потом появится жена со школьным портфельчиком и они начнут заниматься премудростями немецкого языка. Нина добивалась совершенства – точного обозначения понятий в этом языке, которым, казалось, нет числа.
Из густой темени лениво, нехотя выявлялись предметы – капельница над головой, розоватый, довоенных времен плафон с лампочкой, белая решетчатая спинка кровати, дверь с фанерой вместо стекла… В здании захлопали створами форточек, послышались голоса, в уборную потянулись ходячие раненые. Вскоре там кто-то зашелся в кашле – не удержался, закурил на голодный желудок. В окружавшем госпиталь парке устроили бодрую перекличку воробьи. Прошла еще одна ночь, начинался день, и можно было жить дальше.
Похожая на цыпленка медсестра, не то со школьной скамьи, не то из медучилища, неумело отбила головку ампулы, высосала шприцем желтоватую жидкость, поискала в стерилизаторе нужную иглу и кольнула так, словно угодила в главный нерв, – в глазах потемнело и лоб снова покрылся бисерками пота. «Что же вы?…» – хотел было Павел огреть ее боевым словом, да вовремя спохватился. Стало жалко девочку. Она, видно, недавно играла в куклы и вообще не думала, что может попасть в эти пропахшие хлороформом, оглушенные стонами палаты, где или выживали, или умирали одновременно сотни людей.
После врачебного обхода, как раз в тот час, когда должна была появиться Нина, в палату вошел человек, лицо которого показалось очень знакомым. Он поставил на тумбочку объемистый портфель и выпрямился.
– Ну, здравствуй, Клевцов! – с расстановкой, глуховато произнес вошедший, поддернув сползавший с плеч халат.
– Алексей Владимирович? – не веря себе, спросил Павел.
Волков пододвинул стул к койке, посмотрел на Павла оценивающим взглядом. Из-под халата высунулся воротник с петлицей, блеснул малиновый ромбик, такой же, как у Ростовского.
– Я с врачами говорил, – Алексей Владимирович погасил улыбку. – Туго тебе сейчас. Но думают, еще повоюешь.
– Так и сказали?!