Он никогда не спорил, не возражал, не задавал лишних вопросов. Он всегда оставался благодарным слушателем. Шауб вообще мог выслушивать Гитлера целыми часами, не давая никакого повода усомниться в интересе к рассказчику и его исповедям. А на все вопросы, на все попытки спровоцировать его на полемику, на самую безоглядную откровенность отвечал односложно, всегда эхом откликаясь на последние слова сокамерника. Причем время от времени из уст его срывались откровения наподобие того, которое он услышал только что.
Для Гитлера, который с годами все чаще впадал в «словесную прострацию», извергая на слушателей неукротимый поток мысленных своих мечтаний, Юлиус и в самом деле представлял собой величайшую ценность. Да что там, это была истинная находка.
– Я понимаю, что ни ты, ни даже я уже не в состоянии запретить Еве «душевно выражать» все то, что она пытается выразить, хотя твердо знает, что оно не поддается никакому ни словесному, ни душевному выражению.
– Не поддается, мой фюрер, – потянулся Шауб взглядом вслед за конвульсивно вышагивающим по кабинету Гитлером.
Причем с каждым его шагом толстый мягкий ковер прогибался, отчего походка фюрера становилась еще более шаткой, нежели была на самом деле. А ведь он и так внешне напоминал человека, лишь недавно выкарабкавшегося после инсульта.
– Так собирай эти письма и держи у себя. До той поры, пока я сам не потребую их.
– …До той поры, мой фюрер, – одутловатое, морщинистое лицо Шауба порой действительно могло служить идеальным образцом некоего «человекомыслительного», как иногда любил высказываться по этому поводу фельдмаршал Кейтель, выражения. Если бы только и само лицо, и его выражения не были такими обманчивыми.
– Но даже когда я потребую их, слышишь, Шауб, даже когда потребую… а ты почувствуешь, что в эти минуты мне важно сохранить воинственность духа для принятия более важных решений… – фюрер вдруг запнулся на невысказанном полуслове и, вернувшись к столу, безнадежно махнул рукой.
– …Для более важных решений, мой фюрер, – заботливо подсказал ему последние слова утерянной мысли адъютант. – Когда я почувствую…
Однако Гитлер уже понимал, что ничего этот старый ловелас-распутник Юлиус Шауб[9], чьи лесбиянско-гомосексуальные оргии одновременно с несколькими «рейхсналожницами» уже давно перестали шокировать околофюрерский люд, не почувствует. И вести с ним разговоры на эту тему бессмысленно.
– Кстати, госпожа Браун написала вам сразу два письма, – воспользовался паузой обергруппенфюрер, чтобы восстановить свое реноме заботливого подчиненного.
– Почему ты решил, что два? – уставился на него вождь рейха.
– Это я отдал вам только одно. Вот, – достал он из нагрудного кармана, – еще одно, которое я вам благоразумно не вручил.
Гитлер растерянно взглянул на адъютанта и, покачав головой, бессильно прорычал.
– Ну зачем она ударяется в эту писанину, Шауб?! Как ей объяснить все это? И вообще, зачем так часто?
– Это – женщины, мой фюрер.
– Но ведь она не обычная женщина, Шауб, она… – все больше раздражаясь, Адольф теперь уже с трудом подыскивал нужные слова. – Она – Ева Браун.
– Вы правы: она – избранница фюрера!
– Избранница фюрера, – на ходу и почти механически повторил Адольф, но, пораженный сказанным, остановился. – «Избранница фюрера» – вот определение, которого нам с тобой так не хватало, Шауб. Наши с ней личные отношения – это наши отношения. Но для всего рейха, для каждого, кто помнит о существовании Евы Браун, она есть и всегда должна оставаться избранницей фюрера.
Если бы Шауб способен был восхищаться собственными высказываниями или хотя бы научился ценить и запоминать их, он уже давно считал бы себя Цицероном. Но, к счастью фюрера, он этих амбиций был лишен. Всегда и напрочь.
– …Впрочем, тебе лучше знать, – прервал тем временем какую-то свою невысказанную мысль фюрер. – Уж кому-кому… А письмо спрячь. Я сказал: «Спрячь!» – неожиданно врубился он в стол ладонью с такой силой, что находившийся в приемной начальник его личной охраны Раттенхубер рванул дверь и просунул голову в кабинет, пытаясь выяснить, что происходит.
– Вам чем-то помочь, мой фюрер?
Но, встретившись с испуганным взглядом Шауба, мгновенно исчез. Но потом все же вновь заглянул: любопытство и чувство ответственности уже в который раз оказывались сильнее страха.
– Ничего нового в этих письмах для меня уже нет, Шауб, – вот в чем дело! – опустошенно погружался в мягкость своего кресла Гитлер, не обращая при этом внимания на своего обер-охранника. – И потом… Венгрия. Передо мной сейчас Венгрия. Когда должны прийти те, кто приглашен на совещание?
Шауб взглянул на часы.
– Уже через двадцать минут.
– А ведь Будапешт – последний боеспособный союзник.
– Последний, мой фюрер. И почти боеспособный.
– Что это ты заладил? – вдруг подозрительно уставился на него Гитлер. – В последний раз я наслаждался твоим попугайничаньем в Ландсбергской тюрьме.
– В Ландсбергской, мой фюрер. В тюрьме ничто не отвлекает. В тюрьме каждый заново прочитывает свою жизнь, чтобы найти там немало поучительного.