Когда же пан Рудный вернулся из больницы после операции (это была та самая операция в острой стадии, когда речь шла о том, кто будет первым: инфаркт или врачи — врачи или Господь Бог; та самая операция, перед которой Профессор попробовал уйти из клиники и не возвращаться, но вернулся, еще в тот же день, под вечер. А если уж быть точным, то Эдельман тоже ушел, хотя именно он настаивал на операции. Эдельман сказал: «Пойду подумаю», — поскольку тоже читал книги, в которых пишут, что такие операции нельзя делать, — и вернулся спустя несколько часов. И тут Эльжбета Хентковская закричала: «Куда вы все подевались? Не понимаете, что дорога каждая минута?!») — ну так вот, когда Рудный вернулся после операции к себе на фабрику, его с ходу перевели в более спокойный цех. В новой своей должности он занимался смазками. Ну что это за работа! Осмотреть машину, составить протокол — вот и все. Рудный прекрасно понимал, что участок ответственный: если машину хорошенько смазывать, она много лет не выйдет из строя, но чтобы видеть результат своей работы сейчас, немедленно — об этом не приходилось и мечтать.
У всех троих — пани Бубнер, инженера Вильчковского и пана Рудного — в ту субботу было много времени для размышлений. И они подумали: хватит, больше им инфаркт получать неохота!
Можно решить, что инфарктов больше не будет. Так же как, выбирая образ жизни, можно заведомо согласиться на инфаркт.
Вернувшись домой, пани Бубнер ликвидировала мастерскую. Документацию полагается хранить пять лет, и у нее еще лежат авторучки, по штуке каждого образца. Время от времени можно их достать, почистить, оглядеть — блестящие, все до одной четырехцветные, маркированные и внесенные в накладные. Потом пани Бубнер складывает их обратно в коробку, прячет на место и медленным шагом идет гулять.
А пан Рудный, которого перевели обратно в его цех, потому что прибыли машины из Швейцарии, сказал себе: «Только не волноваться. Даже если обнаружится отсутствие какой-нибудь детали, вовсе не обязательно из кожи лезть вон, чтоб добыть новую. Если не будет хватать запчастей, мое дело — подать официальную заявку, и дальше можно жить спокойно». И действительно. Он подает письменную заявку и живет спокойно.
А если иногда нарушает данное себе обещание, то ненадолго. Достаточно почувствовать боль за грудиной, пойти к врачу и услышать: «Пан Рудный, нужно радоваться жизни, а не волноваться из-за машин», — и он снова начинает писать заявки.
В больницу он приходит не как пациент, а просто в гости, пятого июня — в годовщину своей операции, и приносит три букета. Один вручает Профессору, другой — доктору Эдельману, а третий — для доктора Эльжбеты Хентковской — кладет на ее могилу на кладбище.
У Лейкина — полицейского, которого вы застрелили в гетто, — на восемнадцатом году супружеской жизни родился первый ребенок… Он думал, что своим рвением его спасет… Акция закончилась, ты остался жив…
А недавно тебе нанесла визит одна дама, дочь заместителя коменданта Умшлагплаца. Его вы тоже застрелили.
Она приехала издалека.
«Зачем?» — спросил ты у нее.
Она сказала, что хочет узнать, как было с ее отцом, и ты объяснил: он не захотел дать нам денег, был вынесен приговор, мне очень жаль…
«Сколько? — спросила она. — Сколько он не захотел вам дать?»
Ты не помнил. «Двадцать тысяч или десять, кажется, десять… Мы собирали деньги на оружие», — объяснил ты ей. Она сказала, что отец не захотел дать вам деньги, потому что они нужны были для нее. Ее прятали на арийской стороне, это стоило денег.
Ты внимательно к ней присмотрелся. «У вас голубые глаза… Ну сколько за такого голубоглазого ребенка он мог платить? Две, две с половиной в месяц — что это было для вашего отца?»
«А за револьвер?» — спросила она.
«Кажется, пять. Тогда еще пять».
«Значит, речь шла о двух револьверах. Или о четырех месяцах моей жизни», — с горечью сказала она.
Ты заверил ее, что вы таких подсчетов не производили и что тебе правда очень жаль.
Она спросила, были ли вы знакомы. Ты сказал, что видел ее отца каждый день на Умшлагплаце, когда тот приходил на работу. Ничего плохого он на этой площади не делал — считал людей, которых загоняли в вагоны. Ежедневно отправляли десять тысяч человек, кто-то должен был их пересчитать, и он стоял и считал. Как всякий добросовестный чиновник: приходил на работу, начинал считать, насчитав десять тысяч, работу заканчивал и шел домой.
Она спросила: в этом точно не было ничего плохого?