Тех, что лежат в полусотне метров от этой могилы в глубине аллеи, привезли после войны с Буга. Выйдя из каналов, они решили идти на восток, переправиться через Буг и присоединиться к партизанам, но, когда были посередине реки, по ним открыли огонь. (Из каналов они вышли на Простой. Люк внезапно открылся, и Кшачек крикнул сверху: «Выходи!» — но восьми человек не досчитались. Эдельман приказал им перейти в более широкий канал, потому что, сидя под наглухо закрытой крышкой люка ночь, день и еще одну ночь, они задыхались и начали умирать от воды с фекалиями и от метана. Теперь Эдельман велел их позвать, но никто не сдвинулся с места — никто не захотел отойти от люка, потому что крышка уже была открыта, уже были воздух и свет и слышны голоса людей, которые их ждали. Тогда Эдельман приказал Шлямеку Шустеру сбегать за теми восьмерыми, и Шлямек побежал. Наверху всем распоряжались Кшачек и Казик, они твердили, что надо ехать, что будет еще одна машина, и, хотя Целина выхватила револьвер и кричала: «Не подождете, буду стрелять», грузовик тронулся. Выход через каналы организовал Казик. Ему тогда было девятнадцать лет, и то, что он сделал, было поистине чудом, но теперь Казик время от времени звонит из города, находящегося в трех тысячах километров отсюда, и говорит, что это он во всем виноват, так как не заставил Кшачека подождать. На что Эдельман отвечает: ничего подобного, Казик вел себя безупречно, винить надо только его, ведь это он приказал тем восьмерым отойти от люка. В свою очередь Казик — все из того же, расположенного в трех тысячах километров от Варшавы, города — говорит: «Брось, виноваты немцы. — И добавляет: — В чем дело, почему до сих пор никто ни разу не спросил у меня про тех, что остались живы? Всегда расспрашивают только о погибших». Люк, который находится на Простой, в микрорайоне «За железными воротами», тоже, разумеется, подошел бы для съемок.)
В самом конце аллеи, где за последними могилами начинается что-то вроде поля — ровного, поросшего высокой травой и тянущегося до ограды Повонзок[21]
, — нет никаких мемориальных досок. Здесь хоронили тех, что умирали еще до ликвидации гетто — от голода, от тифа, от истощения прямо на улице, в пустых квартирах. Каждое утро служащие погребального общества «Вечность» выходили с ручными тележками, подбирали с улиц трупы и укладывали на тележки грудами, один на другой, потом пересекали мостовую на Окоповой, выезжали из гетто — кладбище было на арийской стороне — и шли вон туда, по этой аллее, к ограде.Хоронили вначале у ограды, постепенно, по мере того, как число покойников увеличивалось, продвигаясь в глубь кладбища, пока не заняли все поле.
Над могилами Михала Клепфиша, Абраши Блюма и тех, из Зелёнки, стоит памятник. Выпрямившийся во весь рост мужчина с винтовкой в одной и гранатой в другой, поднятой вверх руке, на поясе у него патронташ, на боку — планшет с картами, через грудь — ремень. Никто никогда так не выглядел, не было у них ни винтовок, ни патронташей, ни карт, и сами они были черные, грязные, но на памятнике всё так, как, наверно, и должно быть. Светло и красиво.
Рядом с Абрашей Блюмом лежит его жена Люба, та самая, которая в гетто руководила школой медсестер. На всю школу Любе дали пять талонов на жизнь, а учениц было шестьдесят, и она сказала: талоны получат те, у кого самые хорошие оценки по специальности, — и велела им ответить на вопрос «Каковы обязанности медсестры по уходу за больными в первые дни после инфаркта». Ученицы, ответившие лучше всех, получили талоны.
После войны Люба Блюм была директором детского дома. В этот дом привозили детей, которых находили в шкафах, в монастырях, в угольных ящиках и могильных склепах; их обривали наголо, одевали в юнрровские[22]
вещи, учили играть на фортепьяно и объясняли, что во время еды не надо чавкать. Одна девочка родилась после того, как ее мать изнасиловали немцы, поэтому дети дразнили ее швабкой. Другая была абсолютно лысая: волосы у нее выпали из-за отсутствия витаминов, а третью, которая пряталась в деревне, воспитательница неоднократно вынуждена была просить никому не рассказывать о том, что мужики делали с ней на чердаке, поскольку воспитанные барышни в обществе о таких вещах не говорят.Люба Блюм — которая в гетто следила, чтобы у будущих медсестер шапочки были белоснежные и жестко накрахмаленные, а в детском доме напоминала воспитанникам, что надо вежливо и полными фразами отвечать всем дядям, которые будут спрашивать, как погиб твой папа, потому что дяди эти вернутся в Америку и станут присылать оттуда посылки, много-много посылок с платьями и халвой, — так вот, Люба Блюм лежит на главной, ухоженной аллее кладбища. В стороне же от этой аллеи — непролазный кустарник, поваленные колонны, заросшие могилы, надгробные плиты — тысяча восемьсот… тысяча девятьсот тридцать… житель Праги[23]
… доктор права… безутешная в печали… — следы мира, который когда-то, по-видимому, реально существовал.