Что же до превозносимой победы Минуция, то дело обстояло вот как. Едва Фабий уехал из лагеря, Ганнибалу донесли об этом. Зная от дезертиров о настроениях Минуция, карфагенский полководец решил ещё активнее, чем раньше, провоцировать легкомысленного римского военачальника. Два или три дня Минуций кружился возле Ганнибала, оставаясь на возвышенностях; но когда карфагенянин вынужден был отправить, и довольно далеко от лагеря, добрую треть своей армии, чтобы разжиться провиантом, Минуций спустился на равнину, окружил вражеских фуражиров, пока они занимались грабежом, и устроил им хорошенькую бойню. Когда же подоспел Ганнибал и ввязался в рукопашную, то Минуций, хотя и с намного превосходящими силами, тем не менее был побеждён, и дело дошло бы до полного краха, если бы самнит Децимий Нумерий, приведший из Бовиана, согласно несколько более раннему приказу диктатора, восемь тысяч пеших и пятьсот конных солдат, цвет самнитского воинства, не поддержал римлян и не вынудил Ганнибала укрыться в лагере под Гереонием. В этой сече погибли более шести тысяч карфагенян и около пяти тысяч римлян[31].
Однако вернёмся в Рим, где народ, возбуждаемый большей частью своих трибунов и самым влиятельным среди курульных плебеев Гаем Теренцием Варроном, готовился только из ненависти к Фабию проголосовать за предложенный декрет. Пока на площадях произносили речи и сбивались в толпы, сенат вот уже два дня собирался в Гостилиевой курии, допрашивал диктатора, перед тем как вынести решение о его руководстве армией и о деталях кампании.
— Как же всё-таки случилось, что карфагенянин в таком море разрушений оставил нетронутым только твоё имение? — спросил у Фабия сенатор Спурий Марвилий Максим, который двенадцать лет назад вместе с Фабием был консулом, а сейчас являлся принцепсом сената.
— Подобного рода вопросы, — сказал Фабий, поднимаясь со своего кресла, расположенного в одном из верхних рядов справа от принцепса, — причиняют мне боль не оттого, что наносят ущерб моей репутации, а потому, что вредят Риму и сенату. Как! После пятидесяти пяти лет безупречнейшей жизни, не совсем уж безвестной и недостойной, после пребывания на выборных должностях, после успешно проведённых военных походов, после неоднократных доказательств моей любви к родине безумная чернь обвиняет сегодня меня в непригодности, трусости и даже в потворстве врагу Рима. Это меня нисколько не удивляет, потому что массы непостоянны, переменчивы, легковерны и поверхностны в своих суждениях и занимаются скорее видимостью, пережитыми фактами, чем тайными причинами и отдалёнными последствиями, которые происходят и ещё будут происходить от наших теперешних деяний; но что меня убивает, так это то, что упомянутые обвинения находят отклик в этом зале, где всегда благоразумие и осторожность руководили всеми дебатами наших отцов и нас самих. Вот почему я очень боюсь за будущее того Рима, который всегда был и будет, даже став неблагодарным ко мне, во главе всех моих мыслей, всех моих действий.
— Спросить бы Фабия, — воскликнул один из сенаторов, сидевших в кресле самого нижнего ряда, в его левом конце, — что он думает о победе, которую одержал Минуций в битве, данной им в отсутствие Фабия, вопреки его приказаниям и вопреки его советам.
— Думаю, он ответит, что гораздо лучше Минуция мог бы руководить битвой, однако он достаточно велик, чтобы не мешать Минуцию побеждать, так он объяснит, почему никогда не хотел атаковать, — добавил К. Папирий Мазон, консуляр, также сидевший в левой половине сената.
— Пусть он ответит, по какому праву он, диктатор, согласился с Ганнибалом на обмен пленниками; больше того — кто ему дал полномочия пообещать купить двести сорок семь римлян[32], оставшихся после обмена во власти Ганнибала, да ещё по цене в двести пятьдесят драхм за голову, — закричал пронзительным голосом сенатор М. Эмилий Барбула, старый, маленький, но очень пылкий.
— Никуда не денешься от того факта, что твоё, Фабий, имение осталось невредимым, тогда как другие были опустошены, — суровым голосом сказал принцепс, кладя конец неорганизованным выкрикам, — я спросил тебя не потому, что хоть в малейшей степени подозревал тебя, не потому, что в твоей верности кто-нибудь в этом священном собрании сомневался.
— Нет, нет, никто не сомневается, никто не посмеет сомневаться в лояльности Фабия Максима Веррукоза! — в один голос закричали сенаторы, вскочив на ноги.