Но глаза Кости, казалось, не пускали в себя, таили что-то свое. Однако мысль эта о глазах, не мысль даже, а так — впечатление, не зацепилась в сознании Александра Николаевича, растворилась в размягченно-печальном его настроении.
Люди, особенно в молодости, редко догадываются, какая из их встреч последняя, какой из их разговоров — прощальный. Да и странно было бы ни с того ни с сего думать вдруг так. Молодых не посещают предчувствия.
В глухой тишине зимнего вечера они сидели в широких креслах у светлого круга лампы, затворив резные дубовые двери, и глядели друг на друга: один с сомнением, будто в чем-то внутренне колеблясь, другой — покровительственно, с усмешкой под пушистыми усами, и ничего уже больше не говорили важного и значительного. Да и что бы они успели сказать, в чем довериться, связанные только короткими полудетскими воспоминаниями? В молодости воспоминания не особо ценятся, их цена вырастает потом, чем дальше — тем больше, до того вырастает, что без них человек и существовать не может. Ведь порой только они одни и подтверждают ему, что он жил, что он был иным… Но самое невероятное было бы вообразить тогда, что вот это длинное свежее юношеское лицо Кости с пухлыми губами, с высоким прекрасным лбом и твердым взглядом отныне останется в памяти неизменным, и невозможно будет ни разу больше вспомнить, увидеть его другим.
Глава третья
Серым утром, когда однотонно сумрачны небо, вода каналов, мостовые, парапеты и стены, из многоэтажного дома, битком набитого дешевыми квартирантами, вышла высокая и стройная девушка. Ее зимний жакетик в талию был потерт и даже кое-где подштукован, но коричневая крашеная кошечка на воротнике топорщилась независимо, чиненые ботиночки со множеством кнопок постукивали по ступеням крыльца с настоящим столичным шиком. Миловидное, бледненькое лицо ее было сосредоточено и энергично, даже некоторая важность читалась на нем при внимательном взгляде. Среди разных табличек у подъезда она нашла одну, перчаткой попыталась протереть ее от осевших капель тумана.
— «Принимаю роды на дому» — это вы, оказывается? — шутливо обратился к ней молодой человек, вышедший следом.
Девушка с кошечкой вокруг шеи взглянула строго, как смотрят только в юности.
— А что, ваша жена?..
— Нет, нет, — со смехом перебил он, улыбкой обозначая ранние морщины на щеках. — Просто я ваш сосед и долго пытался догадаться о вашей профессии, куда это вы исчезаете в разное время дня и ночи. Позвольте рекомендоваться? Николай Венедиктович Мезенцев.
— Евпраксия Ивановна, — поколебавшись, назвалась акушерка, незаметно стараясь взбодрить кошечку, сразу же никнущую от влажного воздуха.
Церемонный был обычай, приятный: с восемнадцати лет по имени-отчеству. У Евпраксии Ивановны было уже к этому времени в собственном обиходе несколько усвоенных афоризмов, которым она следовала с серьезной верой. Один из них гласил: «Фамильярность влечет к презрению». Значит, открытость и любезность должны быть холодноваты, но в меру, в меру, чтоб не отталкивать, чтоб было время слегка разглядеть человека на случай, который откровенно обсуждать не принято, но девушке, живущей одиноко и самостоятельно, приходится иметь в виду постоянно, потому что хотя самостоятельность — это и современно, и благородно, но лучше все-таки, чтобы она опиралась на твердую денежную почву и положение.
Она почему-то вспомнила это случайное полузнакомство, когда, усталая, одевалась в передней состоятельного чиновничьего дома. Доносился издалека крик новорожденного. Горничная вынесла на тарелке золотой и рюмку водки. Евпраксия Ивановна взяла золотой, мимо рюмки выразительно посмотрела на горничную. Та вмиг поняла:
— Не извольте обижаться. Мне велели. Не угодно — я сама. Можно? — вороватым движением ловко опрокинула рюмку в рот. — Спасибо. Ах, одолжения ваши пристыжают меня, — прибавила она, нисколько, впрочем, не пристыжаясь.
Брови тонкие-тонкие, красавица, и коса такой черноты, что даже синяя, поблескивает, словно бок диковинной птицы. А в лице уже есть что-то плохое: лживое, многознающее.
По вызовам приходилось бывать в разных домах, и глаз Евпраксия Ивановна, несмотря на молодость, имела наметанный, цепкий, мгновенно чувствовала обстановку, степень состоятельности, даже характеры научилась улавливать. Лежит какая-нибудь в кружевах:
— Ах, mon dieux, какая молоденькая!
Извиняться, что ль, теперь за молодость-то? Приходилось извиняться.
— Я хорошо умею помогать. Я проходила практику в клинике Зибенгара.
— А-а, ну-ну… что ж вы стоите-то, милая? Делайте же что-нибудь, ой!
— А вы ведите себя поспокойнее, и лучше будет.
Знала, что в таких случаях надо брать тон грубый и уверенный, это рожениц действительно успокаивало. А тут еще мужья, особенно досаждали любящие и слабонервные. Один головой в стену упирается, другой пальцы ломает, третий капелек просит…
— Как вам не стыдно! — вскрикнет иной раз Евпраксия Ивановна, сама разгоряченная и озабоченная. — Ведь у вас, наверное, высшее образование?
— Высшее, — говорит муж, морщась, будто сам рожает. — Но мне не стыдно. Мне страшно.