Прошло два часа. Жара спала, начало холодать. Над поселком не поднимался дым, не слышно было воплей. Вместо всего этого по деревенской улице, изо всех сил нажимая на педали и виляя из стороны в сторону, промчался на велосипеде Пак. Он остановился у полицейского участка, а потом, чуть не плача, поехал обратно в свой поселок. Все насмешливо смотрели на него, но никто ему не сказал, где полицейский. А полицейский, раздевшись догола, плавал в реке. Жители деревни в жизни не видели, чтобы полицейский плавал. А теперь он плавал самозабвенно, не слыша ничего вокруг себя. Плавал кролем, а потом по-собачьи плавал, будто чумной, которого только плавание может спасти от смерти.
У нас дома случилось несчастье. Перетрудившись на прополке, мать упала в обморок, и мы, обливаясь потом, волокли ее домой. Она совсем расклеилась. И, хотя это происходило на глазах у соседей, никто не помог нам, все неотрывно смотрели в сторону корейского поселка.
Наконец вернулись обнаженные до пояса демобилизованные, толкая перед собой доверху нагруженную трофеями повозку. Все было так же, как в то утро, когда шла процессия корейцев. Даже повозка была та же. Только вместо того, чтобы ехать от дома к дому и раздавать привезенные вещи, солдаты расстелили на спортивной площадке циновки и разложили на них трофеи, чтобы бывшие владельцы разобрали каждый свое. И так же, как в то утро, взрослые, стыдливо пряча улыбки, собрались, чтобы получить обратно свое добро, получили и сразу же разошлись. Они боялись мести корейцев и не хотели ввязываться в это дело. Демобилизованные теперь должны были, как они обещали, разнести школу. Но вместо этого они преспокойно уселись на циновки, где уже почти не осталось вещей, и прямо на солнцепеке стали пить самогон, который притащили из корейского поселка. Один из эвакуированных хотел было примазаться к ним, но получил затрещину. И на спортивной площадке не осталось никого, кроме пьющих самогон демобилизованных. По долине потоком разлилась, воскрешая сладкие воспоминания о былом, военная песня, которую пели пьяные солдаты.
И в это самое время, пока мы ухаживали за больной матерью, прибежал взволнованный брат. Он ходил на площадку к демобилизованным за нашими часами. Как безумный он кричал, что среди вещей, которые вернули демобилизованные, наших часов нет. Потом ткнулся ничком рядом с матерью, лежавшей с мокрым полотенцем на голове, и горько заплакал.
— Перестань, перестань. Такое затеяли эти молодые парни. Пошли отбирать вещи. Зря они это затеяли. Да и корейцы, когда пришли за нашими вещами, тоже ужас какие злые были, — бормотала мать.
Брат продолжал плакать. Разозлившись, я ушел на кухню, улегся там в полутьме и стал слушать разносившиеся по долине военные песни. Голоса поющих становились все резче.
С черного хода кто-то постучал. Я нехотя поднялся и пошел открыть. Там аккуратно лежали часы, украшенные резными виноградными листьями, а рядом ключ в виде головы слона. И никого, кто стучал. В мгновенье ко мне вернулось все мое проворство. Я стремглав бросился к реке по вымощенной камнями дорожке. Кан бежал по отлогому берегу, на котором лучи заходящего солнца выблестили камни красновато-серым глянцем, бежал, наклонив вперед большую голову и непропорционально длинное туловище, размахивая непомерно длинными, как у человекообразной обезьяны, руками. Я стал догонять его, и он обернулся и напряженно посмотрел на меня. Я увидел его узкий острый глаз.
— Кан, Кан, ну что ты, — сказал я, с трудом переводя дух.
— Около нашей школы. Это где раньше свиней забивали… Там они и лежали. Они их не взяли, просто не приметили. — Весь красный, с трудом переводя дыхание, точно оправдываясь, говорил Кан. Мне даже показалось, что он хочет подраться со мной.
— Кан, знаешь, я тебе отдам обратно бабочек. И не за то, что ты принес часы. Я себе других поймаю. Давай, приходи.
— Ладно, а эти вот отдай брату, — сказал Кан, снимая прицепленный к кожаному поясу крючок с перьями. — Скажи, я принесу ему еще один, на форель. Я изобрел новый крючок для форели.
Мы с Каном посмотрели друг на друга и хрипло рассмеялись. Наш смех устремился к небу стремительное, чем военная песня напившихся демобилизованных. По толстым круглым щекам Кана текли слезы, но он все равно продолжал смеяться. Потом он вынул из заднего кармана брюк смятый листок бумаги и протянул мне.
Продолжая громко смеяться, мы вместе с Каном развернули мятый листок на своих маленьких грязных ладонях.
Вечерний ветер с реки трепал и подергивал рябью листок, который мы читали, а льющийся с вечернего неба свет отражался от бумаги — и все это вызывало у нас, стоящих на берегу реки, ощущение морской болезни.
Беспрерывно колыхалась и лохматая тень от бумаги, нечетко отпечатанные иероглифы были едва различимы, как насекомые в траве. Но мне все же удалось разобрать напечатанные золотом иероглифы: