На просмотр готового фильма допущен был только генерал. Петер, естественно, управлялся с проектором и волей-неволей должен был находиться здесь же — правда, он был доверенным лицом (пардон: он был лицом, облеченным доверием; в тонкостях канцеляризмов разобраться, пожалуй, потруднее, чем в эпилектике морганизмов Шарля Вержье); разумеется, присутствовал автор. Итак, втроем, при закрытых — и охраняемых — дверях, они смотрели готовый фильм, — готовый, законченный, оставалось лишь подклеить конец его, который будет снят летом, и не здесь, а на южном фронте. Петер смотрел фильм. Титры. Название: «Мост Ватерлоо». Фронтовая кинохроника. Инженер Юнгман со своими размышлениями, офицеры и генералы, генерал Айзенкопф и полковник Мейбагс (которые на самом деле подполковник-адъютант и настоящий генерал Айзенкопф), потом начальные кадры строительства, которыми мог бы гордиться любой бутафор-профессионал, настолько натуральны были декорации, потом трудовой энтузиазм саперов, и воздушные налеты — не такие, правда, как на самом деле, но все же взрывы пиропатронов, снятые рапидом, на экране вполне сходили за взрывы бомб, а обломки самолетов, облитые бензином и подожженные, горели так же, как горели уже один раз. Шли отлично сыгранные сцены с диверсантами, и офицер-кавалергард, один из главных героев фильма, стоял с пистолетом на фоне горящей электростанции (элементарный кинотрюк с наложением двух кадров — так называемая «блуждающая маска»); не было ни изменников, ни судов. Мост, достроенный до конца, упирался в противоположный берег, изгибался плавной дугой, и по нему шли танки, много танков, и ни у кого не могло оставаться ни малейших сомнений, что это — конец войне, победный, славный конец. Все было снято отлично, и Петер кусал губы, видя, что накладок практически нет, все правдоподобно, и полковник Мейбагс, появляющийся то тут, то там, был обаятелен, особенно в поварском колпаке, разливающий суп в солдатские котелки, — нет, господин Мархель был мастером своего дела. И, почти физически ощущая затягивающую гладкость происходящего на экране, Петер заставлял себя помнить о без малого четырех сотнях коробок с кинолентой, разбросанных среди саперов и спрятанных ими в тайничках, и о главном своем тайнике, где есть отличные вещи, которые когда-нибудь взорвут, как мины, эту добротно сработанную ложь.
— По-моему, неплохо, — сказал господин Мархель, когда Петер остановил проектор и включил свет. — Вот эта сцена у статуи Императора — это почти шедевр. Без ложной скромности.
— Хорошо, — сказал генерал. — Император будет доволен.
— Не знаю, — сказал Петер. — Чего-то не хватает. Чего-то остренького. Все слишком гладко. Перчику бы.
— М-м…— господин Мархель пожевал губами. — Как, Йо? Перчику добавим?
— Ни к чему, — сказал генерал. — Не испортить бы.
— И все-таки надо подумать, — сказал Петер. — Вечерком подумаем, Гуннар, ладно? Посидим, подумаем…
— Перчику…— сказал господин Мархель и задумался. — Остренького…
Весна началась порывами страшной силы ветра — ночью, тугими толчками, теплый и влажный, он ворвался в ущелье, расшвыривая остатки зимнего холода, распирая тесное пространство, страшно завывая в вантах моста, бросаясь на любые преграды, молодой, сильный, счастливый… К утру ветер стих, и поднявшееся солнце было уже весенним. Петер, вставший с сильной головной болью — в сочинениях «перчика» он и господин Мархель истребили немало растормаживающих воображение напитков, — не сразу понял, что именно произошло, потому что мир переменился и все вчерашнее стало именно вчерашним; такое уж действие оказывает весна на человеческие организмы, обманывая, конечно. Дверь блиндажа была открыта настежь, и в нее тек воздух, полный странных, забытых за год запахов, и Армант, сидя на своей койке, жадно ловил этот воздух и вглядывался в проем двери, и оттуда появились Камерон и Брунгильда в расстегнутых шинелях, без шапок —
— Тает, ребята, тает!
— Какая весна!
— Скорей наружу!
— Боже мой, какая весна! — И на Петера пахнуло кружащим голову теплом, и те двое повели, придерживая, Арманта, накинув на него шинель и косо надвинув на голову Петерову шапку — какая подвернулась под руку, скорее! — и сам Петер, натянув только штаны, голый по пояс, вышел и ослеп на миг не столько от света — и от света тоже, свет, голубой, белый, желтый, ослепительный и чистый, затоплял все на свете, — от света и от нахлынувшей горлом радости, первобытной радости простого бытия — и от желания жить, черт возьми, и он закричал что-то вроде: