Для зэков кошка сродни священной индийской корове. Обидеть кошку считается преступлением. Илья знавал одного упыря в подполковничьих погонах, для которого удовольствием номер один было уничтожить зверски кошачий выводок. Зэки рыдали, как дети, узнав, что этот урод в очередной раз нашел котят и унес их в котельную…
Илья, никогда не питавший на воле большой любви к кошкам, на зоне полюбил полосатую криволапую Фросю. Была она общественной, гуляла сама по себе, пищу брала из рук не у всех и спать в ноги приходила далеко не к каждому. На Фросю никто не обижался, понимая, что у барышни непростой характер. Ее холили и лелеяли, и эта бродяжка, не весть как попавшая за решетку, считала, что нет жизни лучше, чем та, что ей нечаянно обломилась, как кусочек голландского сыра с барского стола в голодный день.
Фрося была очень своенравной кошкой и в дни своих безумных загулов дарила любовь только одному коту – одноглазому Серафиму, а по истечении двух месяцев приносила одного симпатичного трехцветного котенка, непременно девочку. Фросины дети считались талисманами на счастье, на скорую свободу, и на них была очередь вперед на несколько лет.
Общественная Фрося с появлением Ильи изменилась. Она сразу выделила его, оказывая знаки внимания. Запрыгивала к нему на колени, ела из мисочки, которую он приспособил для нее в укромном уголке, и спала на его подушке.
Как он с ней расставался, когда пришло время отправляться в Россию – Илью обменяли на какого-то хохла, наворотившего разбойных дел в Москве, – он до сих пор не мог без слез вспоминать. Фрося каким-то неведомым чутьем узнала все заранее. Она не отходила от Ильи, заглядывала ему в глаза и плакала. И от этого и без того не очень радужное его настроение было совсем на нуле. А дня за три до экстрадиции Покровского на родину Фрося легла на пороге и больше не встала. Покровский носил ее на руках, качал, как ребенка, и понимал, что не сможет ей ничем помочь. Он объяснял ей, почему не может взять ее с собой, рассказывал, что сначала его повезут в Архангельск, а потом – в Питер.
– Ну, куда мне с тобой, а? Фрось! Ты уж оставайся тут, ладно? Тебя никто не обидит…
Никому и в голову не приходило покрутить у виска пальцем, глядя на него. Все всё понимали. И только Фрося не понимала: почему им нужно расставаться?!
Позже Покровский, вспоминая, как она свисала безжизненной тряпочкой с его рук, ломал голову над вопросом: в самом деле ей было так плохо от предчувствий или Фроська притворялась?
Через два года после суда в Архангельске, где ему, не доказав вину, влепили двенадцать лет, Илья оказался в Обухове. А еще через год там же появилась Фрося. Он не поверил своим глазам, обнаружив кошку на своей подушке! Как она преодолела расстояние более тысячи километров и откуда узнала, куда ей вообще идти, – это так и осталось навсегда загадкой для него. Четвероногая зэчка из лагеря под городом Запорожье пришла (а может, приехала?) в Санкт-Петербург!
Илья готов был признаться, что обознался, списал бы все на поразительное сходство кошки с его подружкой Фросей, если бы не одна особенность. В ухе у Фроси была метка – серебряное колечко. Откуда оно появилось у кошки – никто не знал.
Да и не в колечке было дело – сердце-то не обманешь. Фрося это была! Постаревшая, исхудавшая, но все такая же ласковая и теплая.
Фрося прожила с ним год. А в один из дней мая он проснулся утром и понял: Фроська ушла. Ее не было нигде. А вот уйти она могла только в одно место. Как-то Илья нашел ее далеко от здания, в котором они жили. Она сидела на хоздворе, у проволочного забора. Илья тогда решил, что Фрося именно этой дорогой пришла с воли, и, кажется, он не ошибся.
И уйти она могла именно туда.
…Выйти за забор кошка не смогла. То ли сама не захотела, то ли помешало что-то. Она лежала рядом, свернувшись калачиком, будто уснула.
Солнце жарило почти по-летнему, и Илья понял, что она пригрелась и уснула, а во сне ушла…
Он закопал Фросю тут же у забора, у ее тайного выхода на волю. Закопал без слез, потому что к этой поре на тему смерти научился рассуждать философски, понимая, что все
Он верить стал там, где кончилась его вольная жизнь. Очнувшись после глубокого забытья, избитый, изломанный, униженный, он удивился тому, что еще жив, и тут впервые мелькнула мысль о том, что это не просто так, что кто-то хранит его.
«К вере тут часто приходят самым последним путем, – писал он Ольге. – Мне знаком этот путь. Я сидел в камере смертника в подвале. Мне было тридцать три года. И впереди – ничего! Приговор еще не прозвучал, шли суды, но два трупа, которые успешно повесили на нас, вели к «вышаку» – мораторий на смертную казнь тогда еще не был принят.