Вскоре после новогодних праздников 1926 года Фергюссон договорился о встрече с Робертом в Париже, куда родители привезли сына провести остаток шестинедельных каникул. Во время длинной прогулки по парижским улицам Роберт наконец признался другу в причине визитов к лондонскому психиатру. На тот момент Роберт считал, что университетские власти вообще не допустят его возвращения. «Я был обескуражен, — вспоминал Фергюссон. — Однако, когда мы немного поговорили, мне показалось, что он как бы смирился и что его больше тревожат неприятности с отцом». Роберт признал, что родители очень переживали, потому что пытались помочь ему, но у них «ничего не получалось».
Роберт недосыпал и, по словам Фергюссона, «начал вести себя с большими странностями». Однажды утром он запер мать в номере отеля, а сам ушел, что привело Эллу в бешенство. После этого она настояла, чтобы Роберт записался на прием к французскому психоаналитику. После нескольких сеансов доктор объявил, что Роберт страдает от «crise morale», ассоциирующегося с сексуальной фрустрацией. Он прописал «une femme» и «курс лечения афродизиаками». Несколькими годами позже Фергюссон вспоминал: «Он [Роберт] совершенно не знал, с какой стороны подступиться к половой жизни».
Вскоре эмоциональный кризис Роберта совершил еще один жестокий виток. Сидя с Робертом в номере парижского отеля, Фергюссон почувствовал, что его друг опять находится в характерном «неоднозначном состоянии». Вероятно, пытаясь отвлечь друга от дурных мыслей, Фергюссон показал ему стихи, написанные его подругой Франсес Кили, после чего объявил, что предложил Кили выйти за него замуж и что та согласилась. Роберта новость оглушила, и он сорвался. «Я наклонился, чтобы взять книгу, — вспоминал Фергюссон, — как вдруг он бросился на меня сзади и обмотал вокруг моей шеи ремень от чемодана. На минуту я испугался за свою жизнь. Шум наверно стоял еще тот. Я умудрился вырваться, а Роберт упал на пол и зарыдал».
Возможно, Роберта спровоцировала обыкновенная зависть к любовному увлечению друга. Женщина уже отняла у него одного друга — Фреда Бернхейма; потеря еще одного в таких же обстоятельствах могла показаться ему чересчур тяжелой. Фергюссон заметил, что «Роберт то и дело картинно бросал на нее [Франсес Кили] свирепые взгляды. Ему легко бы далась роль жестокого любовника — я испытал это на своей шкуре!»
Несмотря на попытку удушения, Фергюссон не бросил друга. Более того, он, возможно, считал себя виноватым, ведь о ранимости Роберта его предупредил письмом не кто иной, как хорошо знавший о ней Герберт Смит: «Кстати, мне сдается, что показывать ему [Роберту] вашу осведомленность следует с большим тактом, а не с царской щедростью. Ваша фора в два года и приспособляемость в обществе способны довести его до отчаяния. И вместо того, чтобы вцепиться вам в горло, как вы на моей памяти чуть не вцепились Джорджу как там его… когда вы точно так же ощутили свое бессилие перед ним (курсив мой), боюсь, он просто сочтет свою жизнь недостойной продолжения». Письмо Смита ставит вопрос: не смешал ли будущий писатель Фергюссон свою собственную атаку на неведомого Джорджа с поведением Оппенгеймера? Однако факт последующих извинений Роберта делает рассказ Фергюссона достоверным.
Фергюссон понимал, что его друг отчасти невротик, однако при этом верил, что Роберт преодолеет это состояние. «Он знал, что я знал: это был сиюминутный порыв. <…> Я наверно еще больше встревожился бы, если бы не понимал, как быстро он менялся. <…> Я его очень любил». Они останутся друзьями до гробовой доски. И все же несколько месяцев после нападения Фергюссон осторожничал. Он переехал из отеля и колебался, когда Роберт той же весной уговаривал его встретиться у него в Кембридже. Роберта собственное поведение застало врасплох не меньше Фрэнсиса. Через несколько недель после инцидента он написал другу: «Ты заслуживаешь не письма, а паломничества в Оксфорд в комплекте с власяницей, постом, снегом и молитвами. Я буду сохранять чувство раскаяния и благодарности, а также стыда за мое неуважение к тебе до тех пор, пока смогу сделать для тебя что-то менее бесполезное. Я не понимаю, откуда берутся твои долготерпение и душевная щедрость, но я точно знаю — я их никогда не забуду»[7]
. В этой кутерьме Роберт, пытаясь осознанно преодолеть эмоциональную уязвимость, сам превратился в подобие психоаналитика. В письме от 23 января 1926 года он предположил, что его душевное состояние как-то связано с «ужасным фактом моего перфекционизма… именно этот факт в сочетании с моей неспособностью спаять вместе два медных проводка в итоге сводит меня с ума».