«Я представляю себе свободное правление, как крепость у моря, которую нельзя взять блокадою; приступом — много стоит, смотри Францию. Но рано или поздно поведем осаду и возьмем ее осадою… пока, наконец, войдем в крепость и раздробим монумент Аракчеева. Что лучше всего — это то, что правительство, не знаю почему, само заготовляет осаждающим материалы военным поселением, рекрутским набором на Дону, соединением Польши, свободою крестьян и проч. Но Орлов об осаде и знать не хочет; он идет к крепости по чистому месту, думая, что за ним вся Россия двигается, а выходит, что он да бешеный Мамонов, как Ахилл и Патрокл, которые вдвоем хотели взять Трою, предприняли приступ» [169].
Этот фрагмент при всей красочности и образности языка (одно сравнение Орлова и Дмитриева-Мамонова с Ахиллом и Патроклом чего стоит!) оставляет много вопросов. Если продолжить сравнение Давыдова, то получится, что Киселев полагает, будто крепость сама отворит ворота, Орлов считает, что надо штурмовать ее. Сам Давыдов уверен, что на сдачу рассчитывать нечего, а штурм, т. е. революция, в принципе дорого стоит, поэтому надо вести осаду. Но что это? И кто будет осаждать? И что понимается под «всей Россией», которая, как думает Орлов, идет за ними на приступ? Только ли дворянство или же другие классы тоже? Народная ли это революция или военная, в духе будущей революции в Испании? Судя по тому, что на помощь «осаждающим» работают и военные поселения, и грядущее якобы освобождение крестьян, и столь же гипотетический набор рекрутов на Дону, и образование Царства Польского — круг достаточно широк. Но все равно остается неясность. Уже восставали бугские казаки и чугуевские поселения, еще продолжается восстание на Дону. Если произойдет всеобщий взрыв, — разве он не будет тем же приступом, в реальность и успешность которого Давыдов не верит? Или же цепь народных восстаний должна вырвать у правительства уступки? Возможно. По крайней мере, ход осады описан натурально и момент постепенности заострен. Но ведь и осада требует деятельности вполне определенного рода. Словом, точка зрения Дениса Васильевича во многом представляется весьма туманной.
Итак, Киселев считает, что правительство само даст реформы. У Киселева, который несколько лет провел возле царя, были как будто основания для подобного заключения, ведь разговаривал с ним Александр I довольно откровенно. Позиция эта не была оригинальной по тому времени — в то, что рабство падет «по манию» царя верили и многие декабристы, хотя за полтора года, прошедших после варшавской речи, веры поубавилось. Нам сейчас важно не то, что Давыдов, как и Ермолов, оказался прозорливее Павла Дмитриевича, а то, насколько вера в перемены «сверху» вписывается в общие взгляды Киселева того периода. Сохранившиеся черновики его писем к М. Ф. Орлову, приводимые Н. МДружининым, многое проясняют на этот счет.
Киселев постулирует: «Цель моя благонамеренная и потому одинакая с твоею», «каждому определено, каждому предназначено увеличить блаженство общества». В этом смысле он приветствует желание Орлова улучшить существующий порядок. Вопрос в том, как это сделать, какими способами и средствами. «Все твои суждения в теории прекраснейшие, в практике неисполнительные. Многие говорили и говорят в твоем смысле; но какая произошла от того кому польза? Во Франции распри заключились тиранством Наполеона, в Англии — приращением власти министерской, в Германии — Марнским инквизиционным трибуналом. Везде идеологи — вводители нового — в цели своей не успели, а лишь дали предлог к большему и новому самовластию правительств». Киселев по-своему прав и во многом прав. К тому же у него, как и у Давыдова, мощный аргумент: 25 лет революций и войн, начавшихся штурмом Бастилии и закончившихся «Стадиями».
«Общее зло менее чувствительно, чем частное, — полагает Киселев, — общее искореняется веками, обстоятельствами, судьбою, а частное — увеличивается или уменьшается облеченными властью» [170]. Эта мысль уточняется в дневнике: «Время и необходимость сообразоваться с его духом есть лучшее средство преобразования общества; ускорять его неблагоразумно, не сознавать его было бы нелепо»; «всякие насильственные потрясения гибельны» [171].