Сведение этого сюжета к перебору возможных вариантов, к реализации доступного или артистической игре лишает его возможности выхода в другое состояние, иными словами, делает недействительным, недейственным.
Где-то здесь и проходит граница, разделяющая две эпохи. Чем жестче и агрессивней становились методы нового искусства, тем дальше уходило оно от диалога с каждым – то есть от той самой актуальности. Искусство стало существовать не во времени, а в особом музейном пространстве с ежедневно сменяемой экспозицией. Некий вид деятельности задает определенные границы, за которые не может, да и не имеет в виду выходить. Это как будто противоречит основным манифестируемым идеям, но публикация манифеста не означает его реализации.
Любое явление актуального искусства почти помимо нашего желания воспринимается не как собственно эстетический объект, а как объект экспертной оценки: ему сразу подыскивается предположительный аналог в каком-то гигантском умозрительном каталоге мировой практики (огромном модном журнале). В этой периодической таблице культуры все места предположительно заняты, но можно кого-то чуть потеснить. Как? Как водится – силой.
Такой подход считается объективным. На деле устранение интуиции, вкуса и, главное, свободы частного мнения открывает дорогу самой чудовищной манипуляции.
Но что делать людям, для которых искусство существует не в форме разоблачения всех и всяческих претензий на возможность искусства? Кто защищает их интересы, их право голоса? И как, собственно, может быть озвучено это право?
Можно заметить, как изменились даже не критерии оценки, изменилась сама способность различения. Может быть, эта способность была напрямую связана с необходимостью пограничных маневров. При замыкании искусства в границах того неомузейного пространства, о котором уже шла речь, перестает работать основное различение «живое-мертвое». Живое, то есть становящееся жизнью – художественным переживанием, соприродным личному опыту.
При устранении такого критерия различение идет по попутным обстоятельствам: по вторичным художественным признакам. Это дает невиданные ранее возможности «конвертировать» искусство, а перед самим искусством встают новые проблемы конвенционального успеха и конвенциональных достоинств – достоинств по договоренности. Более чем понятно, кто и почему решает эти проблемы наиболее успешно.
Новое время принесло много неожиданностей. Например, полное изменение характера деятельности некоторых авторов, признанных лидеров 70 – 80-х годов. Эстетическая провокационность, бывшая когда-то оборотной стороной тонкой и лукавой артистической игры, стала прямолинейной и неизобретательной, грубо-идеологичной и по-человечески крайне неприятной. Стало искусством для журналистов. Методы приватизации общественного внимания, конечно, отличаются от методов приватизации собственности, но, в общем, не принципиально. Приходится эти методы усваивать, попутно что-то меняя в собственном устройстве.
Новый художник все больше напоминает шамана: идеолога и артиста в одном лице. Подсознательное желание избежать разоблачения заставляет его тревожно и пристально всматриваться в будущее, стараться это будущее вычислить, исходя из какой-то предсказуемой последовательности. И есть что-то странное в этой добровольной зависимости от общего течения художественного процесса, в подсматривании в будущее из соображений «не оплошать». Что-то недостойное.
Самое, может быть, неприглядное заключается в том, что это заведомо неблагодарное занятие – заглядывание в будущее – как-то на будущее влияет: переносит туда некоторые черты настоящего. И черты далеко не лучшие. Работа на завтрашний день укрепляет будущую позицию как раз тех идей, движений, сил современности, которых сам художник интуитивно опасается и только потому идет им навстречу, что пытается сделать их своими союзниками. То есть надеется на какой-то недосмотр будущего, на его рассеянность. В сущности, он работает на то культурное состояние, которое сможет предложить ему лишь место в музее забавных полузабытых раритетов. И то – за особые заслуги.
Художественные идеи определенного круга, десятилетия существовавшего почти на осадном положении, переходят (или уже перешли) в другую среду. Черты переходности, двойственности пока заметны, но еще заметнее какое-то сущностное перерождение. За осознанной ревизией «этики отказа» следует нарастающая враждебность к тем формам искусства, центральной, глубинной интенцией которых являлась художественная аскеза, то есть уже не этика, а эстетика отказа. Любые «твердые» формы творческого существования теперь и нежелательны, и невозможны. Новая среда ищет для себя новые агрегатные состояния.
В этом свете становится понятен выбор симуляции как наиболее желательной формы творческой реализации. Ведь симуляция – единственный способ